Первое. О большинстве критиков Л. Толстого очень часто никто не помнит и никто их не читает. А русского писателя издает, читает, знает и любит весь мир. Более того, любовь мира к художественному творчеству Льва Толстого есть верный признак того, что он, этот мир, еще на что-то способен, еще что-то может любить, чему-то радоваться, о чем-то размышлять.
Литературное творчество Толстого перед читателями первой трилогии («Детство. Отрочество. Юность»), «Войны и мира», «Анны Карениной», «Казаков» разворачивает жизнь во всей ее полноте. А ведь творчество, или, как говорил сам писатель,
Это может значить только одно: в своем художественном творчестве, в том, что созидает смысл и красоту, Лев Толстой говорит миру что-то очень важное. Может быть, очень важное именно сегодня, когда со смыслом и красотой все труднее.
И второе обстоятельство. Перед читателями и почитателями писателя сто лет назад стояла проблема, разобраться в которой довольно сложно и сегодня. Она заключалась в том, что сам Толстой настойчиво квалифицировал свои взгляды именно как христианские, а современники писателя знали только церковное христианство. Любая другая религиозность, кроме православия, в XIX веке могла быть, с точки зрения государства, только терпимым исповеданием, и только православие должно было господствовать, с точки зрения власти и закона, в государстве и обществе. Я убежден, что в определенной степени благодаря именно этой законодательной установке, оформившейся в эпоху императора Николая I, финалом русской жизни в 1917 году стало разрушение государства и общества. Катастрофа, которая чуть не привела к тотальному разрушению веры, к торжеству воинствующего анти-теизма, построенного на крови.
Таким образом, в художественной стороне творчества Толстого есть глубокий смысл. Совсем другое дело – его борьба. Но только борьба не «против», а «за». Борьба против православия и Церкви была очень страстной, неубедительной и необъективной. Борьба за религиозное достоинство человека, его религиозное самостояние (вспомним Пушкина: «самостоянье человека, залог величия его»!), за инстинкт Божества стала уникальной страницей истории русской духовной культуры XIX – начала XX веков.
Нам пришлось проделать большую работу, чтобы понять, что представляет собой религиозность Л. Толстого и какое отношение она имеет к христианству. Я предложил читателю сложную схему с тремя измерениями: субстанциональность – функциональность – дискурс. Мы можем констатировать теперь, что в том, что можно назвать религией Толстой, традиционная христианская догматика (а вместе с ней мистика, все сверхъестественное) не имеет практически никакого значения и заменяется построениями, в которых особое значение приобретают новые концепты, сконструированные Толстым: «разумение жизни», «инстинкт Божества» и т. д. Главное же заключается в том, что Толстой особое значение придает функциональному измерению религии. Она должна главным образом отвечать на вопрос о смыслах, в частности, на вопрос о смысле жизни, но отвечать так, чтобы ответ никоим образом не апеллировал к какой-либо метафизике и каким-либо трансценденциям. То есть к тому, что, с точки зрения Толстого, совершенно не постигается опытом, в том числе и религиозным. Ответ, который на вопрос о смыслах дает традиционное понимание Евангелия, в центре которого стоит Христос Воскресший, Толстого совершенно не устраивает. Поэтому в его построениях нет места и для Церкви.
Сегодня мы должны отчетливо понять, что эти построения не оказались случайной выдумкой русского богоискателя, предопределенной типом воспитания, который он получил, или его кругом чтения.