Первая Сонина беременность была тяжелой. Страдания будущей матери были не только физическими, хотя их хватало, но и духовными. С одной стороны, беременность не позволяла ей сопровождать мужа на пасеку или гулять с ним, а с другой — она чувствовала, что отношение мужа к ней меняется, причем — далеко не в лучшую сторону, и изливала душу в дневнике: «Лева смотрит на эту немощность как-то неприязненно — как будто я виновата, что беременна... Мне невыносимо и физически и нравственно... Я для Левы не существую... Ничего веселого я не могу ему приносить, потому что я беременна».
Время от времени Софью Андреевну охватывала боязнь того, что она может окончательно потерять мужа, родив ребенка. В такие минуты ее охватывало отчаяние, толкавшее будущую мать на совершенно неожиданные поступки. Так, например, возжелав освободиться от ненужной, как ей вдруг представилось, и не просто ненужной, но и опасной для ее семейного счастья беременности, Софья Андреевна начинала бегать в саду, желая спровоцировать выкидыш, но, несмотря на неоднократные попытки, так и не смогла добиться желаемого.
Увы, Соня была по натуре довольно истерична, и это качество только усиливалось во время беременности. Несомненно, Лев Николаевич какое-то время относился к Соне с сочувствием, но чем дальше, тем больше ее настроение, ее поведение, ее состояние начинало тяготить его. Он вообще не выносил слез, тем более вместе с надуманными претензиями и пустопорожней болтовней. Лев Николаевич начал избегать жены, отчего ее страдания только усилились. Страдал и он, чувствуя себя совершенно не готовым к тяготам семейной жизни. «Где я, тот я, которого я сам любил и знал, который выйдет иногда наружу весь и меня самого радует и пугает. Я маленький и ничтожный. И я такой с тех пор, как женился на женщине, которую люблю. Все писанное в этой книжечке почти вранье — фальшь. Мысль, что она и тут читает из-за плеча, уменьшает и портит мою правду... Должен приписать, для нее — она будет читать, — для нее я пишу не то, что не правда, но выбирая из многого то, что для себя одного я не стал бы писать... Ужасно, страшно, бессмысленно связывать свое счастье с матерьяльными условиями — жена, дети, здоровье, богатство», — писал он в дневнике 18 июня 1863 года.
Писал не столько для себя, сколько для жены — между ними чуть ли не с первых дней супружества было заведено читать дневники друг друга. Надо признать — весьма удобная договоренность, позволяющая довести до сведения другой стороны даже то, что сказать в глаза неудобно или неприлично.
Действительно — попробуй наберись смелости (или — наглости?) заявить женщине, которой ты совсем недавно сделал предложение и которую ты совсем недавно сделал беременной, что ты не хочешь ребенка, который должен вскоре появиться на свет. Другое дело — написать в дневнике: «Ужасно, страшно, бес смысленно связывать свое счастье с матерьяльными условиями — жена, дети, здоровье, богатство». И волки, как говорится, сыты, и овцы целы. А для того чтобы написанное ненароком бы не ускользнуло от внимания супруги, делается необходимая оговорка: «Должен приписать, для нее — она будет читать, — для нее я пишу не то, что не правда, но выбирая из многого то, что для себя одного я не стал бы писать».
Когда у жены начались первые схватки (случилось это ночью 27 июня 1863 года), Толстой стремглав умчался в Тулу за акушеркой, а привезя ее, пребывал подле Софьи Андреевны, ободряя ее и поддерживая. «Было еще несколько схваток, и всякий раз я держал ее и чувствовал, как тело ее дрожало, вытягивалось и ужималось; и впечатление ее тела на меня было совсем другое, чем прежде и до и во время замужества». Ро-жлла Софья Андреевна на том же старинном кожаном диване, на котором появился на свет и сам Лев Николаевич.
Пережитое во время первых родов жены не могло не отразиться в «Анне Карениной»: «И вдруг из того таинственного и ужасного, нездешнего мира, в котором он жил эти двадцать два часа, Левин мгновенно почувствовал себя перенесенным в прежний, обычный мир, но сияющий теперь таким новым светом счастья, что он не перенес его. Натянутые струны все сорвались. Рыдания и слезы радости, которых он никак не предвидел, с такою силой поднялись в нем, колебля все его тело, что долго мешали ему говорить... Прежде, если бы Левину сказали, что Кити умерла, и что он умер с нею вместе, и что у них дети ангелы, что Бог тут пред ними, — он ничему бы не удивился; но теперь, вернувшись в мир действительности, он делал большие усилия мысли, чтобы понять, что она жива, здорова и что так отчаянно визжавшее существо есть сын его. Кити была жива, страдания кончились. И он был невыразимо счастлив. Это он понимал и этим был вполне счастлив. Но ребенок? Откуда, зачем, кто он?.. Он никак не мог понять, не мог привыкнуть к этой мысли. Это казалось ему чем-то излишним, избытком, к которому он,долго не мог привыкнуть».