Для этого ему пришлось овладеть начатками арабского и татарского языков — оба, судя по ведомости, были сданы с блеском. Надо полагать, эти занятия потребовали очень много времени и в Казани, и в Ясной Поляне, где он проводил лето. Казанские два с половиной года, до начала студенчества, остаются в биографии Толстого белым пятном: нет мемуаров, почти нет и его собственных свидетельств. Он не любил вспоминать это время. Мысль о «пустыне отрочества» — одна из самых важных во второй автобиографической повести.
Толстые жили на Поперечно-Казанской улице, на первом этаже и в мезонине дома, смотревшего на речку Казанку, на монастырь и прилегавшие к нему слободы. Весной часто гостили у Юшковых на Волге, в имении Паново. Купались и в большом пруду с островом. Был случай, когда Толстой чуть не утонул в этом пруду, — щеголяя перед барышнями, бросился одетым в воду, но не доплыл до берега. Его вытащили подоспевшие на помощь бабы, убиравшие сено.
На полях рукописи Бирюкова, там, где речь шла о первых годах учебы в Казани и тогдашнем образе жизни, который развращал ум и сердце, Толстой выразил свое несогласие с автором, пояснив: «Напротив, очень благодарен судьбе за то, что первую молодость провел в среде, где можно было смолоду быть молодым». Но больше доверия вызывает другое его суждение об этом времени — из «Исповеди»: «Я всею душой желал быть хорошим; но я был молод, у меня были страсти, а я был один, совершенно один, когда искал хорошего. Всякий раз, когда я пытался выказывать то, что составляло самые задушевные мои желания: то, что я хочу быть нравственно хорошим, я встречал презрение и насмешки; а как только я предавался гадким страстям, меня хвалили и поощряли. Честолюбие, властолюбие, корыстолюбие, любострастие, гордость, гнев, месть — все это уважалось. Отдаваясь этим страстям, я становился похож на большого, и я чувствовал, что мною довольны».
Разумеется, надо учитывать, что значила для Толстого «Исповедь». Это был акт разрыва с собственным прошлым, в котором очень многое он теперь не мог вспомнить «без ужаса, омерзения и боли сердечной». Толстой строг к себе чрезмерно, до беспощадности. И все-таки правды тут больше, чем в других его словах — когда он уверял биографа, что его казанское отрочество было «праздной, роскошной, но не злой жизнью». Ведь и за тридцать лет до «Исповеди» Толстой, который всюду виден за Николенькой Иртеньевым из автобиографических повестей, называл свое отрочество пустыней.
О гордости, о корыстолюбии известные об этом времени факты позволяют говорить только предположительно, но любострастие на самом деле пробудилось тогда, в Казани. Братья привели его, четырнадцатилетнего, в дом терпимости — ритуал подобных визитов считался в этом кругу чуть ли не обязательным. Потом он рыдал, одеваясь, и, вероятно, над ним, так же как над Анатолием Нехлюдовым в «Записках маркера», посмеивались и поздравляли «с просвещением». Спустя более полувека Толстой вспоминал тот день с ужасом и в разговоре с Хрисанфом Абрикосовым, своим последователем, горько сожалел, что вокруг него, когда он вступил в опасный для мальчика возраст, не было нравственной среды. Вот что он записал в дневнике в 1900 году: «Мне не было внушено никаких нравственных начал — никаких; а кругом меня
Один его современник, вхожий в казанский свет, писал, что среда там была пропитана «сословными предрассудками», более всего заботилась о внешнем лоске и разделяла «свое досужее время между картами, танцами и сплетнями, присоединяя к этим развлечениям поистине беспримерное чревоугодие». Однако Толстому предстояло сдавать на приемных экзаменах Закон Божий, и этот предмет побудил серьезнее, чем прежде, задуматься о том, что для него значит вера. Ошеломляющее заявление Володеньки М. не шло из головы. Вспоминалось, как из окон дома Милютиных в сентябре 1839 года наблюдали закладку храма Христа Спасителя: был парад, присутствовал император, а дети очень беспокоились о знакомой собаке, которая заблудилась среди камней на площадке и пропала. Можно представить себе, какими комментариями сопровождал происходившее радикально мыслящий гимназист.
По прошествии многих лет Толстой писал одной своей постоянной корреспондентке, что размышления казанских лет привели к такому выводу: религия «не подходила под мои теории», и, следовательно, надо было «разрушить ее». Этим он и попробовал заняться, подвергая катехизис проверке здравым смыслом, чтобы убедиться, что теологические догматы несостоятельны. Но в день экзаменов, бродя вокруг университета, он искренне молился, чтобы их выдержать. Возник внутренний конфликт. С ним было трудно существовать.