Между тем Булгаков привез письмо от Черткова. Софья Андреевна потребовала сказать, что в нем. Муж отказался, «из принципа». Началась ссора. Снова графиня, качая головой, сверкая глазами, настаивала, чтобы Толстой сказал, правда ли, будто он подписал завещание, в котором лишал ее и детей авторских прав. Снова Лев Николаевич ничего не говорил в ответ – не доверял и боялся. С каждым мгновением чувствовал себя все более и более виноватым перед ней. Но и обязательств перед Чертковым нарушить не мог. Меж двух огней – женщиной, которая олицетворяла всю его жизнь, и человеком, воплощавшим учение, – он теперь не знал, чего хочет сам.
К одиннадцати часам удалился в кабинет, достал дневник: «Плохо кажется, а в сущности хорошо. Тяжесть отношений все увеличивается». Потом перечитал несколько страниц «Братьев Карамазовых». Перед глазами была глава, в которой речь шла о ненависти Дмитрия Карамазова к отцу. Карамазовы или Толстые, кто страшнее? Потом беспокойно задремал, отставив открытую книгу на круглом столе. Он решительно не любил этот роман, не мог «побороть отвращение к антихудожественности, легкомыслию, кривлянию и неподобающему отношению к важным предметам».[675] Нет, нет, Достоевский не первоклассный писатель. Как некоторые критики могли сравнивать автора «Братьев Карамазовых» с автором «Войны и мира»? Разве лишь для того, чтобы противопоставить их друг другу? Книга Мережковского абсурдна. Впрочем, пусть говорят о его творчестве, что хотят. Жизнь, вот что важно. Сумеет ли он справиться с ситуацией, в которой оказался? Он помолился, прося помощи у Бога, в половине двенадцатого лег и погасил свечу.
Глава 4
Бегство
В три часа ночи двадцать восьмого октября 1910 года Толстой внезапно проснулся: поскрипывали двери, раздавались чьи-то шаги, шелестело платье, казалось, кто-то зажег в кабинете свечу. Приподнявшись в постели, Лев Николаевич затаил дыхание и прислушался. Вдруг уловил шуршание бумаги и понял, что жена роется в его столе. Подумал с неприязнью: «И днем и ночью все мои движенья, слова должны быть известны ей и быть под ее контролем». Дождался, пока Софья Андреевна ушла, попытался заснуть и не мог – был слишком возбужден. Засветил огонь, сел, свесив ноги. На свет пришла графиня, стала спрашивать, не болен ли, не нуждается ли в чем. Когда он увидел свою надсмотрщицу в ночной рубашке, со спутанными волосами, бледным лицом с горящими черными глазами, подумал, что не сумеет подавить гнев. Но совладал с собой, успокоил ее, посоветовал лечь.
Оставшись один, почувствовал сильное сердцебиение, измерил пульс – 97. И вдруг стало очевидно, что оставаться здесь под двойным наблюдением – Софьи Андреевны, которая настаивала, чтобы он действовал в интересах семьи, и Черткова, требовавшего думать исключительно о душе, – больше не может. Противоречия всей его жизни вдруг стали так ясны во всей своей неприглядности: проповедуя всеобщую любовь, делает несчастной жену, говорит о бедности, живя в роскоши, призывает забыть о себе самом, но записывает малейшее свое недомогание, вместо стремления к Богу – сплошные ссоры и склоки с домашними, отказ от славы выливается в непрестанную переписку, интервью, которые эту славу только умножают, любовь к истине выражается в ежечасном утаивании от близких своих подлинных чувств и намерений. Сколько раз он хотел уйти с того дня семнадцатого июня 1884 года, когда шел по тульской дороге в надежде избавиться от семейного ада. Но всегда возвращался, недовольный и раскаивающийся, к родному очагу. Теперь же чувствовал, что намерение свое исполнит: только уход, бегство избавит от противоречия между помыслами и поступками. Разорвав этот порочный круг, покинув друзей и врагов, в одиночестве сумеет, наконец, обрести необходимый для смерти душевный покой. Нельзя было терять ни минуты. Толстой накинул халат, обулся и прошел в кабинет, где написал Соне прощальное письмо, черновик которого он набросал накануне:
«Отъезд мой огорчит тебя. Сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится, стало невыносимым. Кроме всего другого, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни.
Пожалуйста, пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твой приезд только ухудшит твое и мое положение, но не изменит моего решения. Благодарю тебя за твою честную 48-летнюю жизнь со мной и прошу простить меня во всем, чем я был виноват перед тобой, так же как и я от всей души прощаю тебя во всем том, чем ты могла быть виновата передо мной. Советую тебе помириться с тем новым положением, в которое ставит тебя мой отъезд, и не иметь против меня недоброго чувства. Если захочешь что сообщить мне, передай Саше, она будет знать, где я, и перешлет мне, что нужно; сказать же о том, где я, она не может, потому что я взял с нее обещание не говорить этого никому».