Эта идеализация и поэтизация простолюдина коренится у Толстого в его общем демократизме, который, в свою очередь, как раз потому отличается у него такою незыблемой, захватывающей стихийной силой, что имеет под собою необщественную, не гуманистическую, а натуралистическую основу. Сама природа – демократка. Так смотрит на нее Толстой, и это только усиливает в его глазах ее красоту, и он так любит и любовно воспроизводит ее живой пейзаж – неизмеримо лучше, чем прославленный в этом отношении Тургенев, и он живописует не только природу явную, но и ее «ночные, чуть слышные движения, которые невозможно понять, ни определить». Природа у него – рабочая, работница, существо не слов, а дела; оттого, между прочим, хотя и значительную роль в его книгах играет хозяйство, но хозяйственность у него не оскорбительна, и его помещики не похожи на гоголевских: Левин не только не Чичиков, самозваный «херсонский помещик», но и не Костанжогло, и герои Толстого, хозяйничая, осуществляют некую мировую миссию, исполняют обязанности к земле, приобщаются все к той же древней труженице-природе. Дух работы вообще, тяжелое дыхание труда проникает его страницы, и слышится на них святая усталость крестьянской рабочей страды. Аристократ, но демократ из демократов, первый из рабочих, Толстой всегда помнит, что природа ждет от нас великого напряжения, и он не жалуется на это, хотя и, по глубокой мысли его, наше проклятие, наша кара за грехопадение, состоит не только в том, что мы обречены на труд, что в поте лица должны мы снискивать хлеб свой, но и в том главное, что «по нравственным свойствам своим мы не можем быть праздны и спокойны»: тайный голос всегда упрекает нас за праздность.
Природа, простая природа, объект нашего жизненного дела, – вот что является путеводной звездою Толстого. Он чувствует по ней, по этой родине, ту жгучую тоску, которая фатально посещает человечество на самом пышном и изысканном пире его культуры и зовет его к давно покинутой святыне естества. Для Толстого, чем ближе мы к первоистокам природы, к «великим матерям» Фауста, к стихийной бессознательности, тем больше в нас мудрости. Отсюда – все его призывы к опрощению, все его недоверие к плодам просвещения и цивилизации; отсюда – простота и правда его созданий. Толстой – это Адам, до того как он вкусил от древа познания. Ключарь природы, страж естества, вещий кудесник земли, он помнит первое утро Божьих дней. Он нерасторжимо и непосредственно связан с той первозданностью, которую мы, люди, уже застали и зазнали. Житель догородского мира, ровесник природы, древней деревни, Толстой, точно минуя промежутки, историю, вырос прямо из первобытного и безо всяких посредников, поверх многовековой культуры человечества, смотрит прямо в глаза космической изначальности, своей предвечной матери. Для мирового старика, для земного первопоселенца, современника Богу, может ли всякое просвещение и образованность и сознание не быть чем-то вторичным и второстепенным, чем-то ненастоящим и ненадежным? Толстой верит только тому, что – первое. Так его народничество стихийно, так восходит оно к первым дням творения. Не просто деревенский быт интересует его, а сказывающееся лучше всего именно в этом быте бытие. Деревня – категория мировая. Люди – крестьяне. И потому его ухо любит крестьянскую речь, и потому его глаза любуются зрелищем деревни.