Доскажем, как через много лет Лев Николаевич снова, уже глубже ее понимая, рассказал про эту тоску. Приехали в город, все спали, зазвучали колокольчики, лошадиный топот как-то особенно отражался от домов; дома были какие-то большие, белые; гостиница была белая, и все это было очень грустно. Сергей Арбузов бойко и весело вытащил из повозки что надо было; Лев Николаевич попал в «нумерок»: «Чисто выбеленная квадратная комнатка. Как, я помню, мучительно мне было, что комнатка эта была именно квадратная. Окно было одно с гардинкой — красной. Стол карельской березы и диван с изогнутыми сторонами».
Толстой не мог спать. Он чувствовал, что от кого-то убегает, и не мог понять, отчего он убегает: «Я всегда с собою, и я-то и мучителен себе. Я, вот он, я весь тут. Ни пензенское, никакое имение ничего не прибавит и не убавит мне. А я-то, я-то надоел себе, несносен, мучителен себе».
Он спросил себя: «Чего я тоскую, чего боюсь?
— Меня, — неслышно отвечал голос смерти. — Я тут. — Мороз подрал меня по коже».
Толстой пытался стряхнуть с себя ужас. Смерть не должна быть близко, и он не думал, что сейчас умрет, он чувствовал свое право на жизнь и вместе с тем какую-то совершающуюся смерть.
Толстой пишет: «Я нашел подсвечник медный с свечой обгоревшей и зажег ее. Красный огонь свечи и размер ее немного меньше подсвечника, все говорило то же. Ничего нет в жизни, а есть смерть, а ее не должно быть».
Толстой стал думать: ничего невеселого не было, он думал о покупке, о жене, «…но все это стало ничто».
У него была тоска, такая тоска, как перед рвотой, но духовная тоска, он испытывал «…ужас красный, белый, квадратный».
Он пытался молиться.
На другой день как будто было и ничего. Поехал покупщик в имение — лес хороший, но смотрел он на этот лес, и комнаты в доме, и на новый блестящий, как подсвечник, медный самовар, как на чужое, как будто он какой-то урок исполняет, притворяясь, что хочет купить. Тоска начала повторяться, усиливаться. Толстой опять пытался молиться — это даже вошло в привычку, но не помогало. Он раз пошел на охоту, попал в крупный лес, шел на лыжах по глубокому снегу, пересекая прижатые снегом сучья, и вдруг почувствовал, что потерялся: «До дома, до охотников далеко, ничего не слыхать. Я устал, весь в поту. Остановиться — замерзнешь. Идти — силы ослабеют. Я покричал, все тихо. Никто не откликнулся. Я пошел назад. Опять не то. Я поглядел. Кругом лес, не разберешь, где восток, где запад. Я опять пошел назад. Ноги устали. Я испугался, остановился, и на меня нашел весь арзамасский и московский ужас, но в сто раз больше».
Толстой в «Записках сумасшедшего» говорит, что он начал читать библию — помогло мало, больше помогло евангелие и еще больше «Жития святых» — рассказы о почти обычной, но в то же время оправданной верой жизни.
Он жил, как все, опять поехал покупать имение. В имении леса не было, но оно было выгодно: «Особенно выгодно было то, что у крестьян земли было только огороды. Я понял, что они должны были задаром, за пастьбу, убирать поля помещика, так оно и было. Я все это оценил, все это мне понравилось по старой привычке. Но я поехал домой, встретил старуху, спрашивал о дороге, поговорил с ней. Она рассказала о своей нужде. Я приехал домой и, когда стал рассказывать жене о выгодах именья, вдруг устыдился. Мне мерзко стало».
В рассказе все делается сразу, быстро, но рассказ написан в 1884 году, а ужас пережит в 1869. За пятнадцать лет произошло много. Лев Николаевич покупал, все же купил земли, и много и дешево, купил имение в Самарской губернии от башкирцев. Как это происходило, потом об этом расскажу.
Когда-то, с изумлением ссорясь с женой, которую, вероятно, любил, Лев Николаевич замазывал ссору поцелуями, понимая, что эта замазка ненадежная — она отскакивает. Ужас несправедливости мира он замазывал теперь чтением «Житий» и молитвой. Эта замазка держалась довольно крепко, но ржавчина, разъедающая жизнь под замазкой, все усугублялась и проступала через шпаклевку и краску. Пока было почти что счастье: большой дом, подрастающие дети, яблоневый сад, березовая роща, уже поднявшаяся, большая слава, которую можно было даже презирать, и неисчислимое количество задуманной работы: роман о Петре — казалось, тема правильно выбранная, потому что она разгадывала великое время России. Была другая работа — «Азбука», задуманная за год до арзамасского ужаса, в 1868 году. В этой «Азбуке» должно было быть все: арифметика, физика, история, география, литература. Все в таком виде, что могли бы читать «крестьянские и царские дети». Все и навсегда должно быть написано в «Азбуке». Это должно было быть памятником Льву Николаевичу, работой всей его жизни, восстановлением удачи яснополянской школы, воспоминанием о молодости и опытом новой литературы. Он хотел переделать всю Россию и начинал эту работу с «Азбуки», которую хотел сам написать и сам издать.
Книга должна была быть такая, чтобы ее хватило Робинзону на чтение и нравственное совершенствование, даже если бы он на необитаемом острове имел только эту книгу.