В записанных на магнитофон воспоминаниях Гумилёв рассказывает о своей студенческой жизни: «Университет до войны мне все же не дали закончить. В марте 1938 года меня взяли с четвертого курса, и на этот раз надолго и прочно. Внешний повод для ареста дал я сам. Вернее — леопарды, те самые шкуры, которые были подарены в качестве охотничьих трофеев отцом моей бабушке. Отец любил путешествовать и охотиться; ездил он и в научные экспедиции, в том числе и в Абиссинию. <…> Профессор Пумпянский, читавший студентам-историкам курс русской литературы, дошел до 20-х годов и стал потешаться над стихами и личностью моего отца. "Поэт писал про Абиссинию, — восклицал он, — а сам не был дальше Алжира… Вот он — пример нашего отечественного Тартарена!" Не выдержав, я крикнул профессору с места: "Нет, он был не в Алжире, а в Абиссинии!" Пумпянский снисходительно парировал мою реплику: "Кому лучше знать — вам или мне?" Я ответил: "Конечно, мне". В аудитории около двухсот студентов засмеялись. В отличие от Пумпянского многие из них знали, что я — сын Гумилёва. Все на меня оборачивались и понимали, что мне действительно лучше знать.
Пумпянский сразу после звонка побежал жаловаться на меня в деканат. Видимо, он жаловался и дальше. Во всяком случае первый же допрос во внутренней тюрьме НКВД на Шпалерной следователь Бархударян начал с того, что стал читать мне бумагу, в которой во всех подробностях сообщалось об инциденте, произошедшем на лекции Пумпянского. По мере чтения доноса следователь Бархударян все больше распалялся. В конце он уже не говорил, а матерясь, кричал на меня: "Ты любишь отца, гад! Встань… К стене!" Он схватил меня за воротник рубашки, приподнял с наглухо ввинченной в цементный пол табуретки и стал зверски меня избивать.
Да, в этот третий арест все было уже по-другому. Тут уже начались пытки: старались выбить у человека признание и подписать заранее заготовленный следователем обвинительный приговор. Так как я ни в чем не хотел признаваться, то избиения продолжались в течение восьми ночей. Особенно изощрялся Бархударян. Он бил краем ладони по шейным нервным окончаниям. Он, видимо, знал, что именно в этой области расположен нерв френикус, напрямую связанный с деятельностью полушарий головного мозга. "Ты меня на всю жизнь запомнишь, негодяй", — рычал он.
И верно, последствия этих побоев я чувствую по сей день. Спазм френикуса — тут же отнимается рука, немеет правая сторона тела… Первый приступ случился у меня в омском лагере, в 1953 году. Потом приступы стали повторяться все чаще. Долгие годы врачи не могли мне помочь. Спасибо покойному профессору Давиденкову, одному из лучших ленинградских невропатологов. Он сумел понять, откуда у меня эти боли, предписал лечение. Теперь не разлучаюсь с врачами — колют, блокируют нерв, предупреждая болевую вспышку. С марта 1938 года более полугода тянулось следствие. Сидел я в тюрьме на Шпалерной, сидел и в «Крестах»… Далее последовали события, о которых уже сказывалось в прологе…
Все эти месяцы Анна Андреевна хлопотала об освобождении сына. Поначалу, лелея надежду на чудо, вновь написала Сталину:
«6 апреля 1939.
Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович, обращаюсь к Вам с просьбой о спасении моего единственного сына Льва Николаевича Гумилёва, студента IV курса исторического факультета Ленинградского Г[осударственного] У[ниверситета]. Сын мой уже 13 месяцев сидит в тюрьме, его судили, приговор затем был отменен, и теперь дело вновь в первоначальной стадии (уже 5-й месяц). Столь длительное заключение моего сына приведет его и меня к роковым последствиям.
За это время я в полном одиночестве перенесла тяжелую болезнь (рак лица). С мужем я рассталась, и отсутствие сына, самого близкого мне человека, отнимает у меня всякую жизнеспособность. Мой сын даровитый историк. Акад. Струве и проф. Артамонов могут засвидетельствовать, что его научная работа, принятая к печати, заслуживает внимания.)! уверена, что сын мой ни в чем не виновен перед Родиной и Правительством. Своей работой он всегда старался оправдать то высокое доверие, которое Вы нам оказали, вернув мне сына в 1935 г.
С великим смущением и чувствуя всю громадность моей просьбы, я опять обращаюсь к Вам. Иосиф Виссарионович! Спасите советского историка и дайте мне возможность снова жить и работать <…>».
Однако на сей раз чуда не произошло, не последовало вообще никакого ответа. Ибо к этому времени органы НКВД уже завели самостоятельное «дело» и на саму Ахматову (так называемое «дело оперативной разработки — ДОР») с формулировкой: «Скрытый троцкизм и враждебные антисоветские настроения». В официальных инстанциях с ней отказывались говорить вообще. Все меньше вокруг становилось людей, готовых хоть чем-то помочь. О гнетущей атмосфере всеобщей подозрительности и страха тех лет написано много. Применительно к А.А. Ахматовой достаточно полная картина обрисована в мемуарах Лидии Чуковской (у ней самой расстреляли мужа):