Теперь вы все знаете. И сейчас я ее приведу, только подготовлю немного. И, пожалуйста, вы меня очень обяжете, если не станете выражать никаких благодарностей, — попросила Ксения Филипповна, увидев, что Михаил привстает со стула с особым выражением лица, — никаких благодарностей не требуется. Вы только поставите меня в неловкое положение.
Она тихо и нерешительно приоткрыла дверь и остановилась в проеме. По-прежнему прямая, стройная. Худенькая. Почему-то она предпочла надеть синюю больничную пижаму, а не положенный женщинам халат. Тонкие пальцы сжимают на груди у ворота застиранную байку. Поседевшие волосы срезаны до уровня губ и лежат шапочкой — серебряным шлемом, дарованным в награду за жизнестойкость. Морщин почти нет, кожа натянута на скулы бледным пергаментом. Такой знакомый, четкий и гордый абрис нижней челюсти, спокойный высокий лоб — мадонна, вечный источник вдохновения великих художников. Но чуть набежала тень, и теперь. Теперь уже другая Мария, та, из апокрифов, что ходила по аду. Зелено-карие глаза потускнели, как тускнеет постаревший мед, в котором накапливается кристаллический сахар — зернышки времени, сладкие до горечи.
— Мишенька. Мишенька, ты повзрослел. Ты совсем взрослым стал.
Какой тихий голос, глуховатый, без диапазона, словно издалека доносится. Словно эхо. Шелест крыльев летучей мыши. Воспоминание. Сон к непогоде.
Легкие пальцы на щеке. Мокрые. Почему?
— Мишенька, не плачь. Маленький мой. Тебя обижали?
— Мама, мама. Мама.
Мама. Какое слово! Счастье иметь возможность, иметь право произносить его. Он был лишен этого права целых тридцать лет. За что? Он заблудился без нее, без мамы, и лишь недавно нащупал под ногами твердый путь. Он, оказывается, шел к ней, возвращался к ней всю жизнь, сам того не зная. Блудный сын. Он виноват, что так надолго заблудился, вынудил ее, многотерпеливую, выносить еще и боль разлуки с сыном.
— Прости меня, мама.
— Какой ты сильный, Мишенька. А я ослабела. Косточкам больно. Пусти ненадолго, я тобой полюбуюсь. Ты настоящий красавец. Я буду плакать, ты не останавливай меня, я с детства, кажется, не плакала. А тебе не надо, Мишенька, родной мой.
Мамины слезы. Где же они? Глаза сухие и тусклые.
— Мама.
Уголки ее губ задрожали, побежала рябь морщинок, как по лужице под ветром перед дождем. Две скупые дождинки растеклись под Мишиной ладонью, он осторожно стер их пальцами, а потом ловил потоки, подставлял под них ладони, что-то шептал, утешая.
И глаза оживали, снова становясь прозрачными до донышка. Вода растворила горький сахар, смыла пыльный налет.
— Мама, я увезу тебя с собой. По-другому и быть не может. Тебя все ждут, дети ждут. Ты к нам вернулась.
Она боялась ехать, боялась им навредить. Бывшая заключенная, незаконно присвоившая чужое имя. И совсем другая, не такая, как была раньше. Чего только не скопилось у нее в душе! От этого не очиститься, не отмыться. Она слишком грязна для них. Она детей испугает.
— Это не душа, мама. Это память. Мало ли и у меня на памяти. Война. Вина, и не единственная. Надо жить, родная. Ты подлечишься, и станет легче. Ксения Филипповна говорит, что твоя болезнь вызывает угнетение нервной системы. И страхи твои все от болезни. Ты не бойся. А имя твое мы, я думаю, без труда восстановим. Времена-то уже другие. У меня тесть — очень влиятельный человек, академик-физик с мировым именем. Его все слушаются. Он знает, что я поехал за тобой, и тоже ждет.
— Времена другие. Я, Мишенька, и не заметила, что другие. Здесь, в городишке этом, времени нет. И выхода отсюда нет. Я как-то несколько лет назад пыталась выйти из города, по холмам побродить, по Уральским горам этим, по не вытоптанной траве, по тишине, хотела посмотреть, куда Безымянка бежит — отсюда-то не видно, да заблудилась, еле до дому добралась. Все кружила, все в тупики забредала. И ведь никто толком не покажет дорогу. Знаешь, так и просидела тут тридцать лет безвылазно. А времена-то уже другие, и никто, кроме тебя, мне этого не сказал. Да я никому и не поверила бы. Ну да, что-то новое появляется — телевизор там, стиральная машинка. Водопровод, а не колодец, ватерклозет в доме, а не будка за огородом, печка газовая, а не дровяная. Универмаг выстроили, а в нем духи и туфли на каблучке продают. Но это все как-то само собой появилось и не имеет отношения к ходу времени, по-моему.
— Едем завтра же, мама.
— Конечно, родной. Только с Ксеничкой прощусь. Боюсь, навсегда.
— Ну, и где же наша вновь обретенная бабушка? — жизнерадостно вопрошал из прихожей Франц Оттович, явившийся знакомиться с матерью Михаила. — С нетерпением жду знакомства. Ах, здравствуйте, здравствуйте! Очень приятно, очень рад! Очень… рад. Мария. Господи! Ты.
Она сама открыла дверь, потому что дома были только мальчишки — сидели за одним столом за уроками. Но в темноватой прихожей ни он, ни она не узнали друг друга, да и не ждали встречи. Но в освещенной гостиной, когда она остановилась в кругу света и склонила в приветствии голову, а потом подняла на него глаза. Единственные в мире глаза, заслуживающие внимания.
— Мария. Не может быть.