Читаем Лето на улице Пророков полностью

Поэтому, отведя глаза от эфиопского консульства и увидев Гавриэля Луриа, сидящего на плетеном стуле и наблюдающего за мною, наблюдающим за представлением, я так удивился его облику, в корне отличавшемуся от того, что я видел в своем воображении, от того богатыря, похожего на турецкого торговца коврами. В белой, круглой и твердой, украшенной черной лентой шляпе, той самой, что он именовал «панамой», в пиджаке из синей ткани с золотыми пуговицами, в белых, тщательно отглаженных брюках и с увенчанной круглым серебряным набалдашником тростью, он выглядел настоящим французским франтом, только что вышедшим из одного из фильмов Мориса Шевалье и рассевшимся на балконе нашего дома. Французский актер, вышедший из черно-белого фильма и явившийся сюда во всех трех измерениях и в натуральных цветах, принес с собою и запах — сложный, состоящий из его собственного запаха, запаха табака английских сигарет и запаха французского одеколона после бритья, именуемого «Мусташ», то бишь усы. Да, даже маленький черный квадратик усов посередине, между высокими, выдающимися из-за узости лица скулами и квадратным подбородком, был вроде кусочка смальты в этой мозаике элегантной парижской моды нового сезона для господ мужчин, поскольку спустя краткое время, когда мода изменилась там, отсюда исчезли и усы, и трость с круглым серебряным набалдашником, и белая панама.

На плетеном стуле сидело отнюдь не воплощение диких восточных фантазий, поднимающихся, клубясь, из недр странной души, переселившейся из дальних миров, с прародины языческих богов, а человек основательный, благодаря доброжелательности и сердечной гармонии, прекрасно чувствующий себя в фокусе мировой моды и носящий ее приметы с легким и уверенным в себе изяществом, удивившим не только меня, но даже и его собственную мать, чье удивление было даже большим, чем мое, но очень быстро превратилось из порыва радости в приступ безудержной ярости. Она поднималась по ступеням, ведущим с улицы на балкон, своими медленными и тяжелыми, не от грузности, но от душевной рассеянности, шагами (ведь тело ее и в старении оставалось легким и стройным), держа в руках буханку хлеба и пачку масла. Когда она увидела отглаженного господина, вольготно расположившегося в плетеном кресле, на лице ее промелькнуло выражение испуга, тень опасения, что незваный высокопоставленный гость увидит ее одетой небрежно, в том состоянии, в котором она пребывала с тех пор, как умер ее муж, старый бек. Но мгновенно ее лицо расцвело и глаза засветились радостью, пробившей скорлупу замкнутости и совершенно изменившей ее отсутствующий, непроницаемый облик, будто отражение той веселости, что в прежние дни пленила сердце консула. Она обнимала, целовала и ласкала гостя, словно он был не сорокалетним мужчиной, а четырехлетним мальчиком, называя его «Габи, Габинька, Габилюлю», ворковала ему так же, как в те дни, когда он был спеленутым младенцем у нее на руках.

— А я уж забыла, какой ты красивый, — сказала она ему. — Ты красив как итальянец.

На одном из приемов, которые устраивал в своем доме Иегуда Проспер-бек после того, как взял ее в жены, появились, среди прочих гостей, и два офицера с итальянского военного корабля, стоявшего в яффском порту, и с тех пор в сердце госпожи Луриа сложилось убеждение, что именно итальянцы — самые красивые мужчины на свете, хотя на том же самом приеме была представлена во всем своем уродстве и физиономия итальянского консула, а в последующие годы ей встречались еще многочисленные итальянцы, в том числе врач из Итальянской больницы и итальянский антиквар с нижнего конца улицы, один вид которых способен был разрушить подобное убеждение. Тем не менее убеждение это сложилось, ибо сложилось оно в сердце ее, и с тех пор приговор «красив как итальянец» выносился лишь тому, чей облик пробуждал в ее душе наплыв давно забытых порывов, либо в редкие минуты особенно сильного ностальгического чувства, способного перевесить даже самые тяжкие ее претензии к мужу, те претензии, которые покойный не смог смягчить даже самой своею смертью. В одну из таких редких счастливых минут она почтила память старика этим самобытным приговором, сказав как-то Гавриэлю: «Знаешь, папа был в молодости красив как итальянец».

Гавриэль отвечал на ее ласки чистосердечно и с большой теплотой, но по мере того как в ее радость начинала все явственнее вплетаться сентиментальная интонация, дававшая себя знать и в объятьях, и в разговорах, он все более замыкался в себе с нетерпением, превратившимся в досаду в тот самый момент, когда она дошла до заявления:

— А сейчас чего тебе налить, чаю или кофе?

И он ответил ей:

— Нет, не надо. Не делай ничего. Я сам себе сварю.

— Нет, ты не сваришь! Я тебе сварю! — с внезапной резкостью стала настаивать она, и ее мягкий и мелодичный голос сделался твердым. — Во-первых, ты наверняка смертельно устал с дороги. Ведь ты только что из Парижа.

Перейти на страницу:

Похожие книги