Добравшись до своей купели, он уже весь купался в поту от соединенных усилий с трудом дававшегося ему разговора (хотя новые приступы удушья его не мучили) и вождения машины, в котором он не выказал повышенного умения. Разговор и вождение соединились в докторе Шошане во время нашей короткой прогулки за город, словно двое идущих по дороге неверными шагами, взявшись за руки: старик и младенец. Один с трудом шагал от старости и тяжкой болезни, а другой оступался и падал потому, что лишь недавно научился ходить и наука хождения еще не вошла в плоть и кровь его членов. В разговоре он находился в конце пути, а в вождении — лишь в начале, и поскольку все действия, связанные с вождением машины, были для него внове и члены его не были привычны к их правильному и своевременному выполнению, его машина двигалась по дороге к Эйн-Керему вне всякой связи с движением транспорта и пешеходов, останавливалась со зловещим скрипом и трогалась с места скоропалительными рывками, резкими и пугающими всех водителей спереди и сзади, справа и слева, а особенно прохожих. Дважды он своими дикими рывками едва не задавил насмерть сперва мальчика, а потом женщину, толкавшую впереди себя детскую коляску, и в обоих случаях останавливал машину, скрежеща тормозами и зубами и со вспышками ярости на этих двоих, своей преступной ходьбой едва не превративших его в убийцу. Ему совершенно не приходило в голову признаться, что с его неумелым вождением что-то не в порядке, быть может оттого, что мастерство в любой области было для него столь существенным, и так же, как неуч и невежда был в его глазах достоин осуждения более всякого другого, не существовало для него человека, более достойного хвалы, нежели знаток и хват — тот, кто хваток в своем знании и знающ в своей хватке. Долгое время это вызывало у меня изумление, и я дивился человеку, вся жизнь которого находилась под знаком веры, утраты веры его детства и его предков и принятия веры врагов его детства и врагов его предков и праотцев. И вот человек этот не только не поминал веру в своем разговоре, но и не демонстрировал ее в церкви, куда я сопровождал его в воскресенье, ровно через неделю после той смертельно опасной для меня и пешеходов поездки. В церкви он даже не пытался притворяться богобоязненным: не возводил горе благочестивые взоры и не смирял свои шаги в доме Господнем с трепетом и любовью, но крестился, кланялся и преклонял колена с энергичной поспешностью и сухой деловитостью, как человек, совершающий обыденные действия, необходимые ему в его целях, но уже не заботящие его, ибо он перестал обращать на них внимание, подобно тому, кто, например, собирается поехать на автобусе к месту своего назначения, и вот он спешит к кассе, протягивает деньги, получает билет и сдачу, становится в соответствующую очередь, протягивает билет для компостирования, и все это — без того, чтобы хоть на единый миг задуматься обо всех этих действиях, которые сами по себе лишены всякого значения и существуют только для того, чтобы позволить ему войти в автобус, едущий в нужном направлении. Так доктор Шошан в церкви вовремя крестился, вовремя преклонял колена и кланялся и как мог подпевал, когда вся конгрегация возвышала свой глас в пении псалма: «Господь — Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться; Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим, подкрепляет душу мою…» и так далее[63]. Но в отличие от пассажира из притчи об автобусе, пришедшей мне на ум, закончив с почти сердитой деловитостью покупку этого билета, доктор Шошан не представал моему взору усаживающимся для духовного внутреннего странствия и отправляющимся к вершинам святости, как его единоверцы справа и слева, освященные святостью своего спасителя, кто — опустив голову и прикрыв глаза в христианском смирении, кто — безмолвно застыв по стойке смирно, свидетельствующей об озарении в армейском духе. Он же с бросающимся в глаза нетерпением вертел головой, всматриваясь в свое окружение, словно измеряя степень невежества и темноты, умещающихся в каждом из обставших его праздничных костюмов. И как в вождении, так и в разговоре, в тех немногих случаях, когда касался принципов своей веры, вроде Святой Троицы или преданности Христу Спасителю, он даже намеком ни разу не упомянул веру, внутреннее переживание или религиозный экстаз, но пользовался словно бы научным языком.
Собственно, однажды, и только однажды, доктор Шошан сказал мне нечто, потрясшее меня, как может потрясти дверь глухой каменной ограды, которая, едва приоткрывшись на миг, обнаруживает невообразимую бездну, которую, наверное, и можно назвать верой. Это было во время моего визита с целью вернуть ему биографию Кальвина. Извиняясь за то, что я не собираюсь переводить эту книгу на иврит, я услышал, как он заметил со слабой улыбкой: