Прежде в этом городе часто случалась весна. В марте, когда с высоких крыш сходил снег и солнце прогревало кровельное железо, нельзя было удержаться, чтобы не вскарабкаться по пожарной лестнице. С высоты был виден покинутый город, и в первую свою весну смотритель долго и недоверчиво озирал его в бинокль, пока не убедился в своем одиночестве. Внизу были темные колодцы дворов, сырые стены с обвалами штукатурки и никем не потревоженные за зиму сугробы. А здесь, наверху, из открытых слуховых окон тянуло сухим голубиным пометом, и влажный ветер доносил с реки запах тающего льда…
Когда-то над рекой прогрохотал последний поезд. Уехавший в нем так и не полюбил данный ему город. Он даже попытался описать свою нелюбовь, но оказалось, что город умеет защищаться, — и обломилось служившее десятилетие перо. Можно, конечно, возмутиться: это возмутительно! Зачем же тогда жил и пользовался? Этим небом, этой канализацией… Замечание в оправдание: выбирал не он. Когда-то давно и вдалеке, томясь на отшибе мечтаемой жизни, юная колдунья загадала себе перемену мест. Она просто ткнула пальцем в крутящийся глобус, и (удивляет нечаянный патриотизм: в самом деле, почему не Африка?) подвернувшийся город до сих пор несет на себе этот отпечаток. Ее выросший сын, собрав на борьбу с ленью остатки родовой магии, долго искал выход из этого дактилоскопического лабиринта, — он даже пытался бежать в обход правил, используя туман. Запотевший аквариум пространства, кисельная вязкость, — самое время, одевшись непромокаемо, спуститься по темной лестнице и — кануть… Не удалось ни разу. (Так забавлялся надзиратель, — выждав немного, он спускал ветер, и все негодяи вздрагивали, застигнутые — рука ли под юбкой, нога ли за пределами.) И лишь после того, как в одном из тупиков он набрел на спрятанный секрет, мощь и закрученность лабиринта стали иссякать, а сквозь глухие прежде стены — просвечивать новые силуэты…
Смотритель уже не помнит, сколько весен по капризу уехавшего он встречал на ветру над мертвым городом, вглядываясь в даль, куда ушел последний поезд. Расщепляя плывущий оттуда ветер, отбрасывая запах за запахом (например, известные всем: голландской селедки и трубочного табака), он старался угадать: какой из сотен? — вспоминая спроектированное ушельцем будущее. Проще сочинять, идя от обратного: если имелись папиросы, водка и вырезка из местной газеты, то, окунув нос в западный ветер, можно и вздрогнуть, поймав аромат сигары, льдистого вина и глянцевой обложки (отдельно — оливковый запах латинских букв). И даже если это было чересчур приторно, даже если не угадал, — псу, оставленному сторожить такие памятные крыши, хотелось скулить и тереть лапами морду. Тем более ничего не менялось в городе, если лампу не терли хозяйские пальцы, — а своей волей смотритель не мог попросить даже снега. Разве не прокис к новогодней ночи испрошенный тобою первый снег, разве не старался я спасти и подлечить гниющий город, — но ничего не поддавалось отчаянной ворожбе. Мне ли не знать: на себя не гадают, себе не колдуют… И все-таки мне дано видеть, как в неизвестных мне сырых и теплых краях, после праздничной ночи, в которую тебе было не до меня, ты оставишь надкушенный тобою смуглый фрукт на простынях и, выйдя на улицу, — вспомнишь… Я знаю это, потому что мне внезапно стало трудно дышать в тепле — я уже снежная рыба, и жабры мои жаждут метельной свежести. Если бы ты приехал сейчас, ты бы увидел, как по черным дорогам течет поземка, и они седеют на глазах, а снег, густой и стремительный, кроет мокнущие язвы города, заметает руины еще при тебе прошедшего праздника. Пока ты дышишь метелью, я подберу для гостя лучший гостиничный номер. Тусклая лампочка без абажура, линялые обои, графин с водой из-под крана; в ванной — сантехническая осень с облетевшим со стен кафелем и росистым багрянцем ржавых труб, — и, конечно, незаклеенное, дребезжащее окно с видом на ветреный горизонт, — все, как ты хотел когда-то.
Первое время заказы менялись чаще и внезапнее. Весна, едва зажурчав, откладывалась, и смотритель начинал работу над новым листом. Сохранилась одна из копий (типичный в своей слащавости пример). Вечер, закат, сквер, теплые скамейки шуршат пожелтевшими газетами, еще пахнет липой, за городом погромыхивает и темнеет, поднимается ветер… Она была нимфой грозы, — иначе почему, когда все бежали, пряча головы под куцые крылья, так беспечно-медленно прошла она мимо, увлекая за собой ветер? Слуга или любовник, он играл у ее ног, кружа листья, восторженно вскидывал мордой и, не осознавая бестактности, подныривал снова и снова, пока, наконец, не мелькнул для зрителя, болеющего за ветер, самый светлый ее уголок… Продержавшись у края ее тонких духов, зритель так и не подошел ближе, так и не увидел лица, — не станет же ветер стараться зря! А когда хлынул дождь и над ее головкой распустился и задрожал под струями зонтик, она обернулась, уже скрытая ливнем, на тонущего, но убежденный импрессионист так и не сел в ее легкую лодку — лучше всегда верить, что в ее душе царили жасмин и сумерки…