Она отшвырнула балахон и восторженно улыбнулась, глядя при этом не на него, а куда-то выше.
— Великая Богиня, благодарю тебя за то, что ты позволила именно мне стать орудием, которое обратит этого человека в истинную веру!
— Нет! — прохрипел Сарвант. — Не говори этого! Я не верю в твоих идолов. Я только… Помоги мне, Боже… Я только хочу тебя! Я не в состоянии спокойно стоять, когда ты заходишь с любым мужчиной, стоит ему только попросить. Арва, я люблю тебя!
Какое-то мгновенье она с ужасом смотрела на него, затем нагнулась, подняла свой балахон и выставила его, как щит, перед собой.
— Ты думаешь, что я позволю осквернить себя твоим прикосновением? Язычник! И это под святой-то крышей!
Она поднялась, чтобы выйти. Сарвант набросился на нее и развернул лицом к себе. Арва открыла рот, чтобы закричать, но он заткнул ей рот краем балахона. Оставшуюся часть балахона Нефи обмотал вокруг ее головы и толкнул ее назад на кровать, а сам навалился на нее.
Она корчилась и извивалась, пытаясь высвободиться из мертвой хватки, но Сарвант держал ее так крепко, что пальцы глубоко впились в ее тело. Она пыталась сжать колени вместе, но он как гигантская рыба обрушился на нее, дико работая бедрами. Это взломало замок ее ног.
Тогда Арва стала отползать на спине назад, извиваясь по-змеиному, но голова ее уперлась в стенку. Внезапно она прекратила сопротивление.
Сарвант застонал и обхватил руками ее спину, пытаясь прижаться лицом к балахону, прикрывшему ее лицо. Он искал ее губы, но там, где был заткнут рот, материя одежды была двойной толщины, и он ничего не ощущал.
Мелькнула в его мозгу искра благоразумия, мысль о том, что он так всегда ненавидел жестокость и особенно насилие, а вот теперь сотворил такое над женщиной, которую любил. И что было хуже, гораздо хуже — это то, что она добровольно отдалась по меньшей мере доброй сотне мужчин за последние десять дней, мужчин, которым была абсолютно безразлична, и которые просто желали выплеснуть на нее свою похоть, а вот ему сопротивляется, как дева-мученица в Древнем Риме, брошенная на милость императора-язычника! Это было бессмысленно, совершенно непостижимо!
Он вскрикнул от неожиданного высвобождения того, что копилось в нем восемьсот лет.
Он не сознавал того, что кричит. Он вообще уже совершенно не воспринимал окружающее. Он не был в состоянии постигнуть происходящее и тогда, когда в киоск ворвались настоятель и жрец, и Арва, всхлипывая, рассказала о насилии. Только тогда понял Нефи, что происходит, когда храм запрудила толпа разъяренных мужчин, и кто-то притащил веревку.
Но уже было слишком поздно.
Слишком поздно пробовать объяснить им свои побуждения. Слишком поздно, даже если бы они были в состоянии понять, о чем он говорит. Слишком поздно, даже если бы его не повалили и не били ногами до тех пор, пока не выбили все зубы, а губы распухли так, что он вообще уже не мог ничего сказать больше.
Настоятель попытался было вмешаться, но толпа отпихнула его в сторону и вытащила Сарванта на улицу. Здесь его волокли за ноги, голова больно билась о цемент, и так было до самой площади, где стояла виселица. Виселица в форме отвратительной богини-старухи Альбы, погубительницы Духа Человеческого. Ее стальные руки, окрашенные смертельно-белой краской, простирались так, будто она хотела схватить и задушить каждого, кто проходит мимо.
Веревку перебросили через одну из рук и конец завязали вокруг запястья. Из какого-то дома поблизости притащили стол и поставили под свисающей с руки веревкой. Миссионера-насильника подняли на стол и завязали руки за спиной. Двое мужчин крепко держали его, пока третий набрасывал на шею петлю.
Когда крики разъяренных людей прекратились, и они перестали дубасить его и рвать богохульную плоть, на какое-то время наступила тишина.
Сарвант попытался осмотреться. Что-либо увидеть отчетливо он уже не мог — глаза заливала кровь из глубоких ран на голове. Он что-то прошамкал.
— Что он сказал? — спросил кто-то из державших.
Повторить Нефи уже не мог. Он думал о том, что ему всегда хотелось стать мучеником. Ужасным грехом было его желание. Грехом гордыни. Но он продолжал жаждать мученичества. И всегда рисовал в воображении свой будущий конец в ореоле достоинства и мужества, которые придаст ему знание, что ученики будут продолжать его дело, пока оно окончательно не восторжествует.
Сейчас же все было совсем не так. Его вешали как преступника самого низкого пошиба. Не за проповедь Слова, а за изнасилование.
Так никого и не обратил он в свою веру. И умрет не оплаканным, безвестным, безымянным. Тело его швырнут свиньям. Но не судьба тела его волновала. Мучила мысль о том, что имя его и деяния умрут вместе с ним — и вот это как раз и заставляло его взывать к небесам в отчаяньи. Кто-нибудь, пусть хоть одна живая душа, но несет Слово дальше.