Поглядим теперь мельком, отдавая дань обычаю, на его знаменитую плешь, вдавленную переносицу и вздернутый нос, выпученные глаза (символ гипертрофированного
А они вполне соответствуют той роли в европейской психической жизни, которая выпала на долю Сократа, будучи настоящими символами и недвусмысленными продромальными симптомами матрицы. Он никогда не пьянел от вина — хотя пил и перепивал сильнейших пьяниц. Он был невозмутим и нечувствителен к холоду, легко переносил физические лишения и отсутствие сна. Чувства вообще никогда не завладевали им — разве что отвращение к театру, этому гнездилищу аффектов. Он был, кажется, живым воплощением одного из своих главных положений: тело — помеха уму, а философ обязан отречься от тела, если хочет причаститься истине, то есть существовать поистине. И бессонный, словно бы добела раскаленный разум Сократа не знал отдыха в своей работе по эмансипации «мудрости» от «тела», то есть бессознательного.
Тут хорошо осведомленный читатель может возмущенно и горячо сказать мне: «Позвольте, как же так? Разве Сократ не чтил богов, оракулы и вообще все традиции, разве не называл он безумцами тех, кто считал, будто управится с делами без богов?» (При этом он, вполне вероятно, будет тыкать пальцем в какую-то раскрытую толстую книгу. Ну-ка, ну-ка… Так и есть: это
А само бессознательное — как вело себя оно? Пыталось ли поправить дело? Ведь психика обладает способностью к саморегуляции и реализует ее либо бессознательными компенсациями, либо усиленной работой сознания над исправлением своих ошибок. Да, пыталось, и притом с самого начала умственной деятельности Сократа: его пресловутый «даймон» подсказывал, нашептывал ему что-то важное изо всех сил, но мудрец полагался на разум, а за ум взялся только под конец — понял, что пора бы заняться
Проницательности или чутья Сократа хватило, чтобы понять или почувствовать себя как жертву, совместную
Какой же? В качестве объяснения Сократ приводит уже упомянутую притчу о своем тайном голосе и делает вывод, что если тот не предупредил его об опасности, то опасности на самом деле и не было, а предстоящая смерть — не зло, но, напротив, благо для него. Ксенофонт, правда, подозревал, будто Сократ хотел умереть потому, что боялся старости — не как телесной немощи, а как маразма, отмирания разума. Но ведь тогда это было бы замаскированным самоубийством и потому — в глазах пифагорействующего Сократа — грехом.