Он овладел собой настолько, что в последний день позволил себе пройти мимо нее. Она стояла у воды, безучастно глядя на отражение лесистого мыса, который когда-то напоминал им ассирийского царя, омывающего озерной водой свою черную бороду. Услышав его шаги, она не обернулась.
– Кира! – окликнул он ее каким-то чужим голосом.
Она посмотрела на него через плечо, не отвечая.
– Вот я и улетаю… – совершенно потерянно забормотал он. – Теперь уже – окончательно…
Он ведь приготовил какую-то фразу, но сейчас ничего не мог вспомнить.
– Живите счастливо! – выдохнул он, хотя смысл имело только первое слово.
В ее широко раскрытых глазах не было ничего, кроме отражения озерной воды.
– А я… не живу, – с каким-то спокойным удивлением проговорила она. – Мне просто незачем жить.
На него нахлынул такой ужас, что он закрыл глаза. И он знал, что, когда откроет их, ее уже не будет на этом месте.
Он заставил себя глянуть – она стояла все так же, не исчезая, не пропадая, не утекая струйкой серебряного песка. Словно это была уже не она.
Он пошел прочь, все время оглядываясь и ожидая, что не увидит ее на прежнем месте, но она не ушла даже тогда, когда он скрылся за поворотом, и тогда он понял, что из этого потока прошлого исчез он, прошлогодний, а весь берег остался, только виден он теперь не вблизи, а из какой-то дальней точки – то ли сверху, то ли из глубины холмов. И, кроме этого неожиданного видения, осталась спокойная уверенность в своей власти над всем происходящим на этом берегу.
Она теперь редко выходила из своего домика, и, когда это случалось, он неотступно следил за ней, готовый остановить любой ветер, утихомирить самую неистовую бурю. С первых чисел октября она стала на два дня улетать в соседний городок, где давала какие-то уроки и брала материалы для работы у себя, на берегу. Городок он видел смутно, и это его не тревожило – почему-то он знал, что там с нею ничего не может случиться. Вертолет неизменно подлетал к самому ее дому, и эти ее отлучки приходились на вторник и среду.
Девятнадцатое мая было субботой.
Когда выпал пухлый снег – раз на всю зиму устоявшийся и ни разу не подтаявший, – с того берега стал приходить старик-егерь, тот самый, который любил разводить костры под «ассирийской головой», и они молча бегали на лыжах – он по своим делам, осматривая зимние пристанища знакомых ему зверей, а она просто так, следом, чтобы не бродить совершенно одной. Это было хорошо, что она каталась под присмотром, и удивляло Кирилла только одно: никакое зверье не подходило к ней и ничего из ее рук не брало.
В монотонной напряженности совершенно одинаковых дней время летело неуловимо, и, когда снег разом стаял и холмы подернулись неуверенной прозеленью, он вдруг изумился собственному спокойствию: ЭТО надвигалось, а страха не было.
На девятнадцатое он взял себе ночную вахту, и с первых же минут почувствовал неудержимое желание как-то взбодриться. Кофе выпить, что ли? Ни одним уставом варить кофе на вахте не запрещалось. Но он не пошел на камбуз только потому, что сам сказал себе: рано. Еще, может быть, и не так припечет. Ночные часы текли неторопливо, все световые индикаторы фиксировали тишь и благодать, и серебряной звездочкой тлел ночник в квадратном окне, оплетенном по низу уже набравшим силу плющом.
К восьми утра ночник еще не погас; явился кто-то на смену, и Кирилл, косясь на видимый одному ему огонек, побрел по коридору, чтобы запастись всякой снедью. Желательно было целый день пребывать в собственной каюте, и чтобы никаких авралов. Но настоящее не было в его власти, и это весьма его тревожило. Он наскоро похватал бутербродов, запасся целым пакетом погремушечно дребезжащего кофе и задумался перед редко открываемым баром. В тот первый вечер она пообещала ему кофе и ром. Чашечки с кофе он поставил на ее прямые колени. Рома не было. Значит, и здесь – кофе без рома.