«Пирамида» начиналась с двух тем, остро обозначившихся в мировосприятии Леонова сразу после войны: Бог, Его присутствие в мире и Россия в пору великого социального эксперимента: как почти идеальное пространство, позволяющее разобраться во взаимоотношениях человека и Того, Кто выше его.
Позже, в 1970-е, Леонов признался одному из собеседников, что изначально в «Пирамиде» хотел «махнуть по атеистам» — это первая тема; и объяснить 1937 год («…иначе нам его не простят», — пояснил Леонов) — это тема вторая.
Но вместо атеистов Леонов, по его же словам, «махнул по Богу», да так, как того не случалось даже в предыдущих романах, — об этом мы ещё поговорим ниже.
Что до 1937 года, то объяснить и насколько возможно оправдать его ещё может историк, добровольно поместивший себя вне категорий добра и зла, а вот истинному русскому писателю это едва ли под силу.
О тюрьмах и лагерях в достаточно серьёзной и ощутимой полноте Леонов узнал, естественно, не только из книг Солженицына, но задолго до их прочтения, сразу после смерти Сталина. Тут не только пресловутый хрущёвский доклад сыграл своё дело или встреча с Фадеевым в больнице, но и общение с многими леоновскими знакомыми, вернувшимися из лагерей.
Среди них был близкий, ещё по архангельской истории, товарищ Леонова — Зуев, Александр Никанорович, которого забрали в 1938-м. Они встретились в 1954-м, много разговаривали, часто встречались…
И год от года желание разобраться с этим временем не ослабевало, но лишь усиливалось.
Навскидку несколько мемуарных фрагментов, записанных, заметим, людьми самых разных взглядов.
В 1966 году Леонов говорит заведующему сектором художественной литературы Отдела культуры ЦК КПСС Альберту Беляеву: «Меня, к примеру, волнуют две проблемы: культ Сталина и его время. Сталин был великая личность шекспировского плана. Писать об этом времени и об этой личности нам не дают. А надо. А выступи я с трибуны об этом — мне же и по шее дадут».
В 1969 году литературовед Александр Овчаренко записывает за Леоновым: «Сталин — часть нашей трудной, тяжкой, но исторически обусловленной судьбы. И писать о ней надо так, чтобы никому не дать повода ни для злорадства, ни для хихиканья, ни для плевков в нашу священную кровь. При всех наших ошибках, драмах, мы накопили такие психологические богатства, какими не располагает ни один народ в мире. Они, эти богатства, дают нам право на благодарное уважение человечества. И о наших трагедиях писать надо так, чтобы они вызывали благоговейный трепет, чтоб пред ними человечество снимало шляпу, памятуя, что это наша кровь, наши слёзы, наши горести, наша вера; наше уважение к ним должно быть тем сильнее, что, проходя через них, мы принесли победу миру всё-таки».
В дневнике за 1970 год литературоведа Натальи Грозновой есть ещё один пересказ слов Леонова: «Сейчас плевки и оплеухи в адрес Сталина. Это чушь. <…> Мы ещё не изучили и не поняли, на каких координатах прошло это очень серьёзное явление».
Она же записывает в мае 1971-го: «Сталин понимал, что „Братьев Карамазовых“ нельзя печатать: в „Великом инквизиторе“ — секрет того, как пользоваться, как управлять человечеством. Сталин — единственный, кто заслуживает большой литературы».
И, согласно Грозновой, в мае 1980-го Леонов вновь говорит: «Сталин не зря заказывал литературе параллели с Иваном IV и Петром I. Сталин понимал, что он чужой человек, сидит в Кремле… Но он не страдал от этого, а стремился преодолеть. Это единственная по-настоящему шекспировская фигура в нашей революции».
Разброс и лет, и усложнение характеристик говорят, что тема эта мучила его неотступно.
Леонов не хотел упрощения, презирал огульное издевательство над теми временами, но с каждым годом всё твёрже понимал, что никакого оправдания тоже не получится: отсюда озвученные Леоновым ещё в начале 1970-х ассоциации способов правления Сталиным с заветами Великого инквизитора.
В 1988 году Леонов скажет о Сталине: «Все эти слова „страшный“, „жестокий“ и т. п. по отношению к таким людям неприменимы. Шекспировские характеры не определяют отдельной доминантой. В древние времена изобретались более точные определения вроде — „бич божий“».
Подобным образом, вне человеческих понятий, пытается осмыслить Сталина Леонов и в «Пирамиде».
И уже не важно, насколько образ реального Сталина соответствовал образу романному (а он, естественно, мало соответствовал). Леонову было нужно вычислить эту фигуру на координатах большого бытия — настолько большого, что оно перехлёстывает через собственно человеческую историю.
Сцена беседы главного героя «Пирамиды» ангела Дымкова со Сталиным — одна из самых последних в книге, и такое её расположение многозначно.
Разговор со Сталиным будто венчает всё случившееся в романе — все те поиски и метания, что характеризуют всякого героя книги.
Кажется, что ощущение опустошённости и ужаса, бессмысленности человеческих попыток разгадать смыслы своего бытия должно как-то, как угодно разрешиться в той сцене, где разговаривают посланник неба и тиран (впрочем, Леонов именует Сталина Хозяином, с прописной буквы).