Именно это толстовское сочинение, возникнув в духовной жизни подростка Андреева, заставило его впервые системно задуматься над такими категориями, как государство, церковь, богатство и бедность, покорность и гордыня, добро и зло, именно этот текст открыл Андрееву значимую таинственность фигуры Христа. Сам Андреев признавался, что, внимательно проштудировав книгу «великих исканий», немедленно согласился с автором относительно лживости, негуманности и антихристианстве монархии, православия, служителей церкви, законов морали, царящих в обществе, и личным несовершенством каждого из людей. Но далее возникла заминка. «Положительную часть учения — веру в Бога, совершенствование личной жизни ради одной цели — Бог — не воспринял и отбросил как нечто, чуждое мне» [25]. Гимназист Шарыгин из «Молодежи» рассуждает о «непротивлении злу» приблизительно так: «применять это учение в жизни может лишь дряблая натура, неспособная к протесту. Всеми силами отстаивай каждую свою мысль, свое правое дело. Зубами, ногтями борись за него. Быть же битым и молчать сумеет и мерзавец». И даже когда в середине рассказа герой понимает, что дело, за которое он боролся всеми силами, — неправое дело, он исправляет этическую ошибку отнюдь не по-толстовски — не противлением, а жестко, активно, «насильственно» — выступая против школьного начальства. Можно сказать, что уже в юности Андреев повел себя по отношению к Толстому так же, как позже — андреевский Иуда по отношению к андреевскому же Христу: отрицая, но вслушиваясь — с жадным интересом.
Позже он горько признавался близкому другу — писателю Евгению Чирикову: «Читатель ждет всегда от писателя духовного покаяния… Ну а я ничего ему не даю… И что я могу дать? Я, которого ни в детстве, ни в юности не научили молиться какому-нибудь Богу»
[26]. Здесь можно и поспорить, тем более высказывания самого Андреева на этот счет весьма противоречивы. Да, очевидно, что вероучение Толстого не сделало из Андреева доброго христианина, но и «доброго атеиста» из него тоже не вышло: «В Бога, т. е. в Иисуса Христа, откровение и прочее я не верю, — но существование какой-то высшей силы признаю…»
[27]И эта, появившаяся через несколько лет дневниковая запись, и придуманные им Анатэма, Сатана, Иуда и Христос, и — главное, Некто в сером — один из самых интересных персонажей Андреева — приставленный к человеку Высшей силой — холодный, таинственный и безучастный
«Переживая тот критический и важный возраст, когда мыслящий юноша или девушка ищет ответов на основные вопросы бытия, подвергает ломке всосанные с молоком понятия, жаждет точно определить свое место в окружающем и свое к нему отношение, т. е. когда все силы ума направляются к выработке собственного оригинального миросозерцания…» [28], «герцог» и не мог остановиться на толстовском понимании христианства, его житейских или психологических, часто упрощенных толкованиях жизненного смысла, сводимых, в сущности, к этическому поступку. Собственно, и сам Толстой так и не смог обрести душевный покой, перетолковав четыре Евангелия в духе собственной веры. И протест Андреева опять-таки лежал скорее не в этическом, а в эстетическом поле. Эстетическое чутье будущего писателя, хотя еще и бессознательно, отвергло воинствующий антимистицизм Толстого, его настойчивое желание жить и мыслить в мире настоящего, сущего, видимого, конкретного. Подросток искал иное, за видимым миром он чувствовал уже пульсацию загадочных, страшных и необъятных рациональной логикой импульсов: призрак модернизма уже вовсю расхаживал по Европе, труды его отцов-основателей от философии — Ницше и Шопенгауэра — были не только доступны, но и весьма распространены в России.
Опять-таки не склонный к долгим исканиям и не руководимый никем из зрелых умов «герцог» набросился на тексты-бестселлеры 1880-х: «Мир как воля и представление» Артура Шопенгауэра и «Философия бессознательного» Эдуарда фон Гартмана. Любопытно, что в голове этого подростка воинствующий материализм Молешотта и Писарева вполне сочетался с идеализмом Шопенгауэра и Гартмана. Надо отдать должное десятилетнему «стажу» Андреева-читателя: в 14 лет он с достаточной легкостью освоил несколько философских текстов, и это было, как сказали бы сегодня, не просто чтение-ознакомление или даже чтение-постижение, это чтение было тем, что впоследствии было названо «чтением-употреблением» или «чтением-использованием». Поскольку любое приобретенное сегодня знание Леонид жаждал уже завтра «претворить» в жизнь.