Неприличный, брутальный и одновременно наивный «визг» Леонида Андреева был непохож на «причесанный», изящный культурный шепот символистов. «Метерлинк никогда не достигал такой грубости, топорности, наивности в постановке вопросов, — первым подметил Блок. — За эту-то топорность и наивность я люблю „Жизнь человека“ и думаю, что давно не было пьесы более важной и насущной» [327].
В стане самих символистов преобладало смятение. Первой в журнале «Весы» Андреева презрительно «пнула» Зинаида Гиппиус: «Эта узловатая, рабски подражательная форма содержит в себе смятую, да еще банальную мысль о бессмысленном роке». Более мягко и даже с деланым равнодушием Брюсов упрекнул его в отсутствии настоящего мистицизма, отзыв же Дмитрия Философова напоминал судебный приговор: «„Жизнь человека“ — одно из самых реакционных произведений русской литературы. <…> Оно реакционно потому, что уничтожает всякий смысл жизни, истории» [328]. Однако же и тот, и другой, и третий чувствовали себя уязвленными — Андреев одержал победу на их территории. Суть этой победы сформулирует позже сам мэтр — Дмитрий Мережковский в знаменитой статье об Андрееве «В обезьяньих лапах»: «Ведь все-таки, по действию на умы читателей, среди современных русских писателей нет ему равного. Все они — свечи под спудом, он один — свеча на столе. Они никого не заразили; он заразил всех. Хорошо или дурно, но это так…»
Да, детский андреевский вопрос «зачем?» отчего-то волновал душу зрителя. Нашлись поклонники даже в горьковском стане, в «Вестнике жизни» Луначарский отозвался о пьесе как о «шедевре Андреева». И дело даже не в том, что никому из символистов не довелось видеть рыдающих зрителей на своих спектаклях, а во время четвертой картины «Жизни…», где у «человека вообще» умирал невидимый абстрактный, даже не названный в пьесе сын, — в зале неизменно раздавался плач, — суть в трепете, который испытывала и самая простая, и самая рафинированная публика, когда Андреев размышлял «о вечности и бесконечности». Этот трепет сделал писателя настоящим кумиром, его российская слава с момента премьеры «Жизни…» достигла наивысшей точки. Никого уже не удивляло, что огромная фигура Некто в сером появлялась на открытках рядом с портретом Андреева. Прежде относившийся к пьесе прохладно, Станиславский с августа 1907 года на всех парах репетировал ее в МХТ, провинциальные труппы рвали «Жизнь человека» на части, а губернаторы некоторых городов «запрещали ее к представлению», опасаясь излишней экзальтации публики.
Летом 1907-го непропеченных, недописанных «Царя-Голода» и «Анатэму» требовали у автора Комиссаржевская и Немирович… Короче говоря, Некто Всеволод Мейерхольд с полным правом мог крикнуть в темноту: «Тише! Драматург родился!» И этот крик с полным правом мог отнести к себе человек и писатель Леонид Андреев.
Почему же, несмотря на очевидный успех и очевидную созвучность театральных исканий, содружество Мейерхольда и Андреева не имело продолжения? Не стали они и друзьями, хотя летом 1907 года жили по соседству в Куоккале. Подобная холодность просто необъяснима, если учесть мартовское восторженное письмо режиссера автору пьесы. Оба не значились отшельниками, дача Мейерхольда часто не могла вместить многочисленных гостей; едва ступив на финскую землю, Андреев пишет Горькому о том, что живет в Куоккале «широко и весело», что люди вокруг него вращаются постоянно: «Гуковский, Пильский, Рославлев <…> Каменский, Миролюбов, Чуковский, Чеботаревская…» Фактически в круге знакомств Андреева и Мейерхольда было множество пересечений, но… судя по всему, они не торопились стать друзьями и даже просто приятелями. Что же этому помешало?
В отношениях автора «Жизни человека» и ее постановщика разобраться нелегко. Здесь можно строить только гипотезы. Вполне вероятно, что личные контакты оборвались, так и не начавшись, и случилось это в начале лета 1907-го, сразу после прибытия Андреева с Капри. В том же июльском письме Андреева Горькому есть короткое, но важное для нас замечание: «В Териоках на летней сцене изнасиловали „Савву“ и „К звездам“» [329]. Увы, «насильником» и в том и другом случае выступил все тот же вездесущий Всеволод Мейерхольд. Не имея привычки к отдыху, еще весной 1907 года режиссер договорился о нескольких постановках с труппой В. Р. Гардина.