– Вас, светофорова, и спрашивать боязно, – признался генерал, принимаясь за Веру Светову. – Боюсь разувериться в человечестве. Боюсь услышать что-нибудь чудовищное. Ну? Не томите! Как вас туда занесло? За каким бесом вы поперлись к ним в машину?
– Молока захотелось, – коротко ответила Вера.
Мы нуждаемся в отдыхе. Нас утомило мелькание лиц и вещей.
Мы снова оказываемся в фотографической лаборатории – правда, в абстрактной, но это зависит от точки зрения. И, может быть, от его угла. Кому-то место, откуда мы ведем рассуждения, покажется реальнее и нужнее всех прочих мыслимых мест. Мы беспомощно наблюдаем, как проявляются лица Ярослава Голлюбики, Наждака и Веры Световой, она же Света Верова, она же, не будем забывать, светофорова. Проявитель давно состарился; лица проступают медленно и неравномерно. Нам видно, как топорщится упрямая борода Голлюбики; мы различаем его лапы-ладони, мирно застывшие на сукне близ недопитого чая. Наш взгляд задерживается на синем подбородке колючего Наждака. Наждак встревожен и пристыжен, в глазах его пляшут черные молнии, которых мы пока что не видели, но появление которых легко предугадываем. Мы уже отметили про себя, какие глаза у Веры, и какая Вера у декоративной косы; короче говоря, мы кое-чем располагаем: быстрым ли взором, порывистой фразой, веским молчанием, ухом, глазом или даже талией, перепоясанной черным кушаком – все это разрозненные фрагменты, надерганные из бытия неразборчивым объективом. Мы бессильны, нам остается ждать, пока проступит окончательная картинка, которую припечатает Время, лучший фиксаж.
Мы не больше и не меньше, чем простые звезды; мы глядим издалека и гораздо меньше замешаны в человеческие дела, чем принято думать. Мы – одна из вещей, достойных, по мнению великого мыслителя, удивления. «Две вещи достойны удивления, – сказал тот человек, – звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас». Мы неподвижны, и за нас уже принялись знатоки: в ССЭР, например, имеется собственный звездочет, который работает в построенной на окраине города обсерватории. По воскресным дням в обсерваторию открывается свободный доступ, и все интересующиеся могут за скромную плату заглянуть в телескоп и ознакомиться с апокалиптическим созвездием Жопы. Другие же деятели отвернулись от небесных светил: они взялись за второй предмет, вызывающий удивление, и препарируют нравственный закон, понемногу выясняя, чем он образован, из чего состоит и стоит ли мессы. Эти люди не жалуют неба, забывая о древнем правиле соответствия и подобия. Внутри они найдут то же, что над собой: бесконечную темную пустоту с обнадеживающими вкраплениями бесполезных светил.
Наш удел – наблюдение. Утомившись созерцанием обманчивых снимков, где прежде проявляются достоинства и скучные плюсы, мы стремимся к привычному – черному, холодному и пустому, а потому покидаем благородное совещание. Мы слишком высоко и далеко, чтобы затрудниться смещением взора на тысячу верст и ознакомиться с иными качествами наших избранцев – не теми вовсе, что были воспитаны и развиты целенаправленно, так, чтобы намертво задавить теневые черты. В противоправных копиях, которые в спешке и лихорадочном предвкушении снимались с положительных прототипов, эти скверные качества были, напротив, раздуты до неприличия. Раздуты настолько, что безнадежно похоронили все светлое. Если на уже знакомой нам, недопроявленной, фотографии Голлюбики кудрявилась добрая борода и топорщились работящие руки-лапы, то его подпольная копия бросалась в глаза, прежде всего, перешибленной переносицей, которая скопировалась в нарушение законов генетики.
Еще были глазки. Про них, разумея прототип, самым худшим, что только можно было сказать, оказывалось зоологическое прилагательное: медвежьи. Совсем иначе обстояло дело с копией: ее глаза, посаженные столь же глубоко, настороженные и очень маленькие, наводили на мысль о совершенно другой фауне: злобно похрюкивающей, неразборчивой в средствах к существованию и сообща презираемой.
Эти черты, фотографически проступившие в субъекте, который явился кустарной, но процедурно безупречной копией Ярослава Голлюбики, вызывают у нас отвращение, естественное для прекрасных созвездий. Мы призываем тучу, чтобы не видеть Обмылка. Но небосклон ясен и чист; Обмылок, в недобрую минуту образовавшийся из Ярослава, уже стоит на крыльце богатого загородного особняка и нажимает кнопку: он сам не знает, силою какой кошачьей проницательности очутился здесь, перед этой дверью; ему пока невдомек, какие тайные интуитивные импульсы привели его в нужное место. Обмылок позвонил. Голый, подмерзший, он стоял и поеживался под вяжущей коркой. В двери зажужжало. Распахнулся глазок; туда уставился следующий, механический. Устройство считывало информацию с сетчатки. Потом, один за другим, защелкали запоры.
– Кто здесь? – скрипучий голос не удовольствовался увиденным.
– Я, – прохрипел Обмылок и приложился лицом к холодному железу. Глазок только брал и ничего не давал взамен; Обмылок не сумел рассмотреть лица хозяина.