«В 1935 г. я был напрочь исключен из (нацистской) Палаты прессы… Фрау Рифеншталь не только знала об этом, но и бросала этой ситуации вызов в течение стольких лет… не потому, что она ожидала каких-то преимуществ от моего таланта сочинителя, но из желания выразить протест. И так не только в ситуации со мной, но и в случаях со столькими другими… Она всегда побуждала меня вставать за других подобным образом изгнанных писателей и помогать им материально. На эти цели фрау Рифеншталь расходовала крупные суммы, даже при том, что в эту пору она была отнюдь не зажиточна».
Лени Рифеншталь пребывала в неофициальных «черных списках» не только на родине — вне всякого сомнения, и за пределами Германии велась срежиссированная кампания, чтобы помешать ей возобновить работу. Многие из активистов этой кампании были еврейской национальности. Нам только нужно определить, является ли это естественным и объяснимым проявлением бдительности — мол, память о холокосте не угасла, ничуть! — или же это вылилось в более специфическую личную вендетту.
Пожалуй, трудно вынести однозначное решение, где в этой истории черное, где — белое. Ни критики, ни защитники Лени не собираются менять своих позиций, подкрепляемых в основном статьями, в которых они отстаивают свою точку зрения. Все, что мы требуем, — логической переоценки. Все, на что мы надеемся, — избежать нестыковок. Возьмем, скажем, одно из самых распространенных обвинений — что она была нацисткой до мозга костей и рабски следовала воле Гитлера. Ну а как быть с тем обстоятельством, что она отказалась вырезать чернокожего победителя Джесси Оуэнса из олимпийского фильма? Да, следует признать — примирить одно с другим ой как непросто!
Так когда же, по словам Рифеншталь, с ее глаз спала пелена? Она пришла в ужас, когда после поездки в Америку узнала от одного из адъютантов Гитлера, что репортажи о «Хрустальной ночи», какими они появлялись в американской прессе, оказались отнюдь не вымыслом. И не стоит винить ее за то, что она не поверила этому сразу, как прочла в столбцах газет; в ту пору в Германии (где, очевидно, творились несправедливости отнюдь не в отношении одних только евреев) был популярен миф о том, что фюрера держат в неведении относительно бесчинств, творимых его подручными, что жалобы родного народа до него не доходят, и, следовательно, он не несет ответственности за происходящее. Даже после такого предостерегающего явления, как «Хрустальная ночь», по-прежнему находились яростные противники возложения вины за нее на фюрера.
На Третьем ежегодном дне германского искусства в Мюнхене в июле 1939 года Лени пребывала в более удрученном настроении, чем на более ранних подобных празднествах. Оценив свои критические чувства, она была готова бросить интеллектуальный вызов всему тому, что ей показывали, выдавая за новейшие выражения национального искусства. На церемонии открытия Гитлер с торжественным удовлетворением объявил, что со всем «примитивным» в живописи и скульптуре покончено. Весь этот «загнивающий декадентский обман» модной модернистской пачкотни выметен прочь, и обеспечен «новый, пристойный и респектабельный уровень достижений». К сему Геббельс добавил, что теперь искусство вновь стало доступно массам, а не одним только «верхним десяти тысячам». К тому же теперь исчез такой фактор деградации искусства, как еврейское мировоззрение. Ну а что же выдавалось за «новый уровень достижений», что предстало глазам Лени? Статуи со вспученной мускулатурой, идеализированные пейзажи, героическое крестьянство. Она обратила внимание на тяжеловесный эротический символизм картины Пауля Матиаса Падуа «Леда с лебедем» и усмотрела в этом кич — кстати, Гитлер тоже сильно разругал эту вещь… Ну, а самой Лени порядком досталось от Гитлера за ее пристрастие к импрессионистам и таким современным художникам, как Кэте Кольвиц[94], которые теперь были явно не в фаворе… Если Гитлер, мнивший себя арбитром хорошего вкуса, мог так заблуждаться в искусстве, то что гарантирует его и от политических ошибок, думала Лени. Покидать Германию не входило в ее намерения. От этого ее удерживала любовь к родине и семье. Положим, она еще могла, пожалуй, уехать в Голливуд в пределах двух лет после создания «Триумфа», если бы громогласно отреклась от нацистского прошлого, но к 1939 году это было бы уже слишком поздно. Когда началась война и она поняла, что не ее это дело — съемки событий на передовой, она решительно отстранилась от пропагандистской машины: но при любых обстоятельствах она находилось в привилегированном положении хотя бы по той причине, что имела возможность позволить себе это. И хотя финансовой независимостью, позволявшей ей работать над собственными проектами, она обязана успеху «Олимпии», эту последнюю картину считают не свободной от нацистского патронажа, имея в виду непростые пути финансирования этой картины.