Но именно разные концепции природы человеческой личности и определили столь различный колорит рассказа Чехова и повести Флобера. У русского писателя, на наш взгляд, больше присутствует православно-обломовское попустительство, мол, человек и так, по природе своей, хорош и свят, чего никак нельзя сказать об атмосфере флоберовской повести, где вся жизнь Фелисите напоминает непрекращающуюся борьбу духа с изначально материально-греховной природой. Как символ, Лулу вбирает в себя весь контекст бесконечной полемики двух столь противоположных церквей, но помимо этого попугай Фелисите еще и отражает мировоззренческие установки автора. Заметим, что Флобер подчеркивает, что Дух Святой предстает в повести в виде чучела, то есть в виде образа всесильной смерти. С натуралистической достоверностью, будто опасаясь, что останутся хоть какие-то сомнения на этот счет, Флобер с помощью все той же несобственно-прямой речи дает следующее описание этого мертвого представителя вечно живого Святого Духа: «Хотя это был не труп, но черви пожирали его: одно крыло у Лулу было сломано, из живота вылезала пакля. Но теперь Фелисите ничего этого уже не видела; она поцеловала Лулу в лоб и прижала к щеке». Это описание словно дано в контрасте со следующей почти мистической картиной: «Не отводя от него тоскующих глаз, Фелисите взывала к Святому Духу; она стала молиться, как язычницы, стоя на коленях перед попугаем. Порой солнце, проникавшее в окошко, било прямо в его стеклянный глаз, в нем вспыхивал яркий, блестящий луч, и это приводило Фелисите в восторг».
Следует сразу же отметить, что перед нами не проявление скрытой издевки воинствующего атеиста, а утверждение писателем своей собственной религиозной концепции. Как утверждают М. Бейджент, Р. Лей и Г. Линкольн в своей книге «Наследие мессии», Флобер был одним из первых представителей западной культуры, который пришел к выводу, что современная религия, воплощенная в католической церкви, уже утратила свою духовную власть над людьми, потому что была не в состоянии дать ответы на существеннейшие вопросы, касающиеся духовности и сокровенности. Лично для самого писателя эту мессианскую функцию воплощало только искусство, которое уже стало сакральным. К чему-то близкому подходил в своих рассуждениях и Р. Вагнер, говоря о мифе, в основном древнегерманском языческом, как основе всей современной духовности.[304] Но отдавая приоритет искусству перед религией, Запад тем самым в своих духовных поисках полностью уходил от христианства, вновь возвращаясь к античной эстетике, в которой материальное и духовное растворялись друг в друге, отрицая всякую нравственность, что неизбежно приводило к торжеству философии Ницше.
В заключение следует сказать, что там, где Флобер хочет найти спасение в эстетике, утверждая, будто красота и есть истина, а шире – целая новая религия, он во многом предвосхищает открытия западно-европейских модернистов, в частности, Дж. Джойса. А. Чехов же, наоборот, оставаясь в основном в русле общей российско-православной мысли, больше склонен ощущать присутствие Духа, растворенного в непосредственном бытии, что во многом ляжет в основу всего последующего религиозного экзистенциализма, о присутствии которого в творчестве русских классиков писал в свое время Н. Бердяев.[305]