В приемной зале, подле двери самой передней, сидел уж Кульковский. Он пришел в последний раз отдежурить на своем стуле и насладиться на нем закатом своей службы
Понемногу входили в приемную залу должностные лица — со вздернутым носом, плюющие на небо за порогом Биронова жилища, а здесь сплюснутые, как пузырь без воздуха, сутуловатые, с поникшим, робким взором выжидающие рока из двери во внутренние покои. Слов между приходящими не слышно; заметно только шелест губ, движения рук, улыбка, сверенные по масштабу самого униженного страха. Все, однако ж, люди с весом! Они мерят бархат и парчу плечами и локтями; когда они стали в ранжир вдоль стены и окон, больно глазам смотреть на них, так блестят золото и яркость цветов на их одеждах. Не видно ни бедной вдовы с просьбою о пенсии по смерти мужа или о принятии сироты в учебное заведение, ни старика крестьянина с жалобою, что все молодое семейство распродано поодиночке[154] или отдано в рекруты в зачет будущих наборов;[155] не видно ни торговца с предложениями новых промышленных видов, ни художника, вытребованного нежданно-негаданно к получению награды за великий труд, который он творил для потомства, а продавал наконец за кусок хлеба. Ни одного просителя между приходящими — все искатели. Золотое время! Ждут они час, два и более.
Довольно холодно, если не жутко, как вы видите, на передней половине. Что-то деется на задней?
Бросив мельком взгляд в уборную герцогини, куда и откуда суетливо и увертливо шныряют факторы[156] разного рода, народа и звания, ювелиры, купцы, портнихи, секретари-слуги и служанки-секретари, войдем в берлогу самого медведя, именно в кабинет герцога.
Герцог любил великолепие. Можно вообразить, как он облепил его затеями комнату, откуда дождил Россию жгучими лучами своего властолюбия. Покрытый батистовым пудрамантом[157] и нежа одну стройную ногу, обутую в шелковый чулок и в туфле, на пышном бархате скамейки, а другую спустив на персидский ковер, сидел он в креслах с золотою герцогскою короною на спинке; осторожно, прямо вглядывался он по временам в зеркало, в котором видел всего себя. Туалетом своим он занимался до кокетства, подобно искуснейшему каллиграфу, желающему пленить знатока малейшею живописною черточкой в своем письме. Несмотря, что голове его доставалось от парикмахера, убиравшего его, он был терпелив, как бумажный болван, на котором обделывают прически. Только один волосоубиратель его мог обходиться с ним так деспотически, не страшась мщения. За парикмахером пришел камердинер и одел его с ног до головы. Кто увидел бы его, когда он, по окончании туалета, с торжествующей улыбкой любовался своей фигурой, мог подумать, что главная цель его жизни была пленять наружностью. Но лишь только камердинер вон из кабинета — на место его зверообразный Гроснот с пакетами. Распечатан один, другой — и щеголь, привлекательный мужчина, исчез. По тигру повели рукой против шерсти. Глаза его налились желчью, лицо искосилось; он кусал себе губы, кусал ногти — временщик воспрянул.
— Дурак!.. мешается не в свое дело… — сказал он вполголоса, рванув и разорвав алансоновые манжеты[158] на рукаве, которых клочки испестрили персидский ковер.