Потом она вспомнила мать… Ей известно было, что государыня посылала наведаться о цыганке Мариуле: говорили, что бедной лучше, что она уж не кусается… Сердце Мариорицы облилось кровью при этой мысли. Чем же помочь?.. Фатализм увлек и мать в бездну, где суждено было пасть дочери. Никто уж не поможет, кроме бога. Его и молит со слезами Мариорица облегчить участь несчастной, столько ее любившей. Запиской, которую оставляет при письме к государыне, завещает Мариуле все свое добро.
Но месяц скрылся за снежный обзор; во дворце все расходится на покой по отделениям; в коридоре слышна неучтивая зевота гофлакея; скоро двенадцать часов… и с мыслью об этом часе Волынской, один Волынской становится на страже у сердца Мариорицы. Мечты ее обняли его и не хотят более покинуть: ей уж так мало осталось времени любить его и думать о нем на земле!.. Она горит вся в ожиданиях роковых минут свидания; щеки ее пылают, грудь пожирает ужасное пламя, в устах пересохло… жажда томит ее… Она просит пить. Приносят воды… довольно мутной… Поднос в руках служанки дрожит так, что питье плещет чрез край стакана; помертвелое лицо ее что-то страшно подергивает. Мариорица ничего не замечает; вода выпита разом. Когда ей замечать! на адмиралтействе ударяет двенадцать часов, и все существо ее судорожно потряслось…
Наброшена кое-как на плеча шуба, накинута шапочка набекрень… кто-то стукнул в дверь: это арабка. Идут… по коридорам, худо освещенным или вовсе темным, спускаются по узким, истертым, душным лесенкам, кое-где ощупью, кое-где падают… Скоро ли? Вот сейчас!
И вот она у какой-то двери: ключ щелкнул, дверь вздохнула… Мариорица дышит свежим, холодным воздухом; она на дворцовой набережной. Неподалеку, в темноте, слабо рисуется высокая фигура… Ближе к ней. Обменялись вопросами и ответами: «Ты?» — «Я!» — и Мариорица пала на грудь Артемия Петровича. Долго были они безмолвны; он целовал ее, но это были не прежние поцелуи, в которых горела безумная любовь, — с ними лились теперь на лицо ее горячие слезы раскаяния.
— До чего довел я тебя, несчастную! — сказал он наконец.
— О! не говори мне про несчастия, — возразила она, увлекая его далее. — Чего недостает мне теперь? я с тобою… Вот видишь, как я обезумела от своего счастия… мне столько было тебе сказать, и я все забыла. Постой немного… дай мне насмотреться на тебя, пока глаза могут еще различать твои черты; дай мне налюбоваться тобою, может быть в последний раз…
Они остановились. Мариорица схватила его руку, жала ее в своих руках, у своего сердца, силилась пламенными взорами прорезать темноту, чтобы вглядеться в Артемия Петровича и удержать милые ей черты.
— В последний раз? — спросил он с горестным участием, — отчего так?
— Нам должно расстаться! — отвечала она.
Он не возражал, но с нежностью поцеловал ее руку. Молчание его говорило: нам должно расстаться!
— Ну, если б я умерла, поплакал ли бы ты обо мне?
— Что это значит?.. объяснись…
— Надо ж когда-нибудь умереть… не ныне, завтра… когда-нибудь…
— Милая! не мучь меня, ради бога… Что за ужасные мысли, что за намерения? скажи мне.
Догадываясь по трепету его рук, по сильному биению сердца, ударявшего в ее грудь, что мысль об ее смерти встревожила Артемия Петровича, довольная этими знаками любви, она старалась успокоить его:
— Нет, милый, нет, я пошутила… я буду жить, но такая жизнь все равно что смерть… нам надо расстаться для твоего счастия, для твоего спокойствия. Однако ж пойдем далее; здесь могут нас заметить… Видишь, как я стала осторожна!
Они пошли далее.
На этот раз Волынской дал было обет сохранить себя от всех искушений; но ласки Мариорицы были так нежны, так жарки, что обеты его понемногу распадались…
Надо было иметь силу остановиться на первом шагу, объяснить свои намерения, как друзья проститься, но… они пошли далее.
Каким исступленным восторгом пылала она, жрица любви возвышенной и вместе жертва самоотвержения!.. Не земным наслаждениям продавала она себя, Мариорица сожигала себя на священном костре…
Любовники остановились у дверей ледяного дома. Чудное это здание, уж заброшенное, кое-где распадалось; стража не охраняла его; двери сломанные лежали грудою. Ветер, проникая в разбитые окна, нашептывал какую-то волшебную таинственность. Будто духи овладели этим ледяным дворцом. Два ряда елей с ветвями, густо опушенными инеем, казались рыцарями в панцирях матового серебра, с пышным страусовым панашом на головах.
Волынской стал у порога и не шел далее. Святое чувство заглянуло еще раз в его душу.
— Что ж?.. — сказала она, увлекая его, как исступленная вакханка.
— Если переступим порог, мы погибли, — отвечал он.
— Дитя!.. Ты боишься любви моей?.. Не погубить, спасти тебя хочу; но вместе хочу, чтобы ты меня знал…
Этим упреком все святое опрокинулось в душе его. Пристыженный, он схватил ее в свои объятия и понес сладкое бремя…
— О милый! — сказала она, крепко обвив его своими руками, — наконец ты