После многих недель дороги и постоянных нервов на пути, сейчас я подолгу спал днем, укладываясь ко сну и сразу же после наступления сумерек. Вся энергия из меня ушла. Поскольку не было ничего необходимого, возможным было все. Более всего я желал замерзнуть; а так — считал облака, валяясь в траве. По-видимому, и в такой душевной манере я не сильно выделялся среди распутинских зимовников, потому что никто не делал замечаний, ни в чем не упрекал — а может, я попросту пропускал их мимо ушей, не обращая внимания — а может, прогонял настырных уже первым взглядом. Вместе с другими я спускался вниз, к паломникам, когда следовало вернуть порядок. Мужики проявляли к зимовникам уважение, как правило, хватало пары злых слов; пару раз пришлось угостить спорщиков тьмечеметрической тростью. Казалось, что каждый день на луга прибывало по несколько тысяч мартыновцев. Для меня было очевидным, что подобное сборище, раньше или позднее, взорвется паникой, истерией либо иной жаркой массовой эмоцией — тем более, что все они уже были до конца накачаны религиозными распрями, тем более, что всем им грозили неизбежные голод и нужда. Часть из них — это были аскеты, питающиеся чуть ли не одной водой и корешками; другая часть — какие-то мартыновские фракции хлыстов или богомолов: они проводили публичные акты покаяния, под аккомпанемент воя баб и плача детей бичевали себя до крови, резали «терновыми поясами», давили себя цепями. При этом, почти каждая группа вела с собой собственного холодного отца, «святого старца» — чаще всего, их легко было узнать, потому что это были самые вонючие, законсервировавшиеся в грязи типы. Движения у таких были нервные, взгляд воспаленный, на вопросы они отвечали библейскими загадками и последующими вопросами, лишенными четкой связи с предыдущими. Но практически каждый из них смог выразить какое-нибудь особенное пожелание: к примеру, чтобы к югу от его постели не лежало никакой женщины, либо, чтобы ему во время сна читали псалмы (в противном случае, он тут же просыпался, опасаясь, что в его сон Сатана влезет), опять же, чтобы ему немедленно представили величайшего из собравшихся грешника (добровольно вызвался семидесятилетний бухгалтер из Нижнеудинска). Большинство из них требовало льда. Только, естественно, ни у кого под рукой не было ни кусочка мерзлоты.
Все это мне страшно претило. Чтобы не общаться с людьми, я добровольно пошел в группу, ответственную за подготовку укрытия для Распутина. Однокомнатную избушку мы поставили шагах в сорока от круга пустыни. В самом круге, на развалинах святого места, якобы, должны были вести совет старейшины собрания.
Избушку мы поставили; плотник-зимовник еще остался, чтобы сбить для ледового монаха мебель: стул, стол, лавку. Распутин должен был прибыть через день-два. Я же, чтобы никого не видеть до конца дня, выбрался в лес. То, что началось как бегство от толпы, быстро превратилось в прогулку через солнечную зелень, пахнущую здоровой влагой, в лечебных тенях, словно мотыльки массирующих воспаленные виски. Я шел словно бы в лесах под Вилькувкой, в имениях дедовых; беззаботное, неразумное дитя, губка для красок и звуков цветущей материи… Ах, как же хочется помнить подобное детство. Пели птицы. Теплая паутина приклеилась к щеке. Я напился воды, собравшейся на замшелом камне. В сапоги мне залезли мурашки. В голове у меня шумел лес.
В чаще я вступил на песчаную крутую дорогу, которая завела меня на Молочный Перевал, к санаторию профессора Крыспина.