Задушить собаку — а
Я могу сделать все, я не должен ничего делать.
И тогда я подумал про уральского волка и про панну Елену, протягивающую к чудищу обнаженную ручку.
Я отбросил собаку прочь, поднялся и, так как стоял, ничего более с собой не забирая, не возвращаясь в факторию, не оглядываясь назад и не отвечая на крики Алеши — отправился на Кежму.
До Кежмы было добрых полтысячи верст. Я надумал, что по крайней мере до Усть-Кута поплыву по Лене, а затем воспользуюсь Зимней железной дорогой. Только все это Второе Бродяжничество пошло совершенно по-другому. Спускающаяся с Байкальских Гор Лена не поддерживает судоходства и при самой лучшей погоде. Перед Годом Лютов в летние месяцы по ней плыли на север огромные транспорты стволов — но теперь, во-первых, никто не работал на вырубке и никто древесины не скупал; а во-вторых, до сих пор еще случались истинные потопы, в которых Лена откашливала накопленную за долгую зиму слизь: грязно-коричневые разливы густой взвеси грязи, холодной ледниковой воды и миллионов пудов захваченной этим ледовым срывом земли и растительности. С высоты приречных гор я дважды имел возможность наблюдать прохождение такой волны, зрелище было словно со страниц Книги Бытия, невольно я останавливался, присаживался, затыкая уши перед драконьим рыком освобожденной из-под оков Льда природы. Лена протекает здесь в очень глубоком русле, местами — между скал, выстреливающих к небу чуть ли не на половину версты, а то вновь попускает пояс и непристойно раскорячивается вширь, отражая низкую синь гладким зеркалом: вот тебе небо на небе, а вот — небо на земле. А потом скалы вновь захлопываются на ней; там вода ревет сильнее всего. Каменные плиты уложены, впрочем, столь регулярно в геологических террасах, словно в лабораторных сечениях земной коры, так что неоднократно, вопреки рассудку, я думал об этой природе как о человеческом творении: кто-то все это спроектировал, кто-то пробил дорогу потоку, кому-то понравились цвета лесного пейзажа, выгнувшегося над рекой, и резкие тени, вытянувшиеся на реке вечером от хирургически вырезанных скал — вот он задумал для себя картину и осуществил ее. Неоднократно я засыпал там, над Леной, у догорающего костра, с воображением, заполненным геологическими формами, погружаясь в медлительные сны о земле, камне и холодных потоках, путешествующих во тьме под гефестовым давлением.
В более спокойных притоках Лены я ловил рыбу, выбив с помощью камня и тьмечеметра крючок из проволоки, выковырянной из сорочьего сита. После разливов речной слизи я находил на берегу различные инструменты, выплюнутые из земли вместе с различным мусором. Эту рыбу я ел из проржавевшей миски для промывки породы какого-то золотоискателя. Кроме того, у меня была алюминиевая фляжка для воды. Как-то ночью к моему костру и рыбе подсел другой сибирский путешественник, идущий по течению Лены. Он представился именем Ян; сообщил, что родился в Праге подданным Франца Иосифа, в Сибирь отправился на должность управляющего шахты, теперь же нет ни должности, ни шахты, а сам он идет за шествием безумных мартыновцев, которые увели с собой его жену и ребенка — тут он вытаскивает огромный револьвер, целится в мне в грудь и требует, чтобы я поклялся, что не принадлежу никакой мартыновской вере. Мне сразу же вспомнился Транссибирский Экспресс. Я закрутил тьмечеметром: 313 темней, Лето. Видимо, он отметил мой черный отьмет, вот почему вел себя так. Я наложил ему оставшейся рыбы и рассказал историю Сына Мороза; ночи хватило. Он не выстрелил. Утром мы спустились к Качугу.