„…Дорогой наш товарищ Федя! Ты, должно быть, не знаешь, чем кончился суд? Захара Денисовича пристукали на семь лет, с поражением в правах на три года, остальных двух — Михаила Дергачева и Кузьку, хреновского спекулянта, — к пяти годам. А еще сообщаем тебе, что в Хреновском поселке организована ячейка КСМ. Все твои товарищи батраки — пятнадцать человек, а еще шестеро беднеющих ребят вступили членами. Меня райком перебрасывает туда работать, и мы все горячо ожидаем, когда ты выздоровеешь и вернешься к нам. Егор в Даниловском поселке организовал ячейку в одиннадцать человек. Все ребята в разгоне, работают. А еще сообщаю, видел надысь я деда Пантелея, и он к тебе в больницу собирается ехать на провед и привезть харчей. Поправляйся скорее и приезжай, еще много работы, а время скачет, как лошадь, порвавшая треногу.
С комсомольским приветом к тебе Хреновская ячейка РЛКСМ, а за всех ребят —
Червоточина
Яков Алексеевич — старинной ковки человек: ширококостый, сутуловатый; борода, как новый просяной веник, — до обидного похож на того кулака, которого досужие художники рисуют на задних страницах газет. Одним не схож — одежой. Кулаку, по занимаемой должности, непременно полагается жилетка и сапоги с рыпом, а Яков Алексеевич летом ходит в холщевой рубахе, распоясавшись и босой. Года три назад числился он всамделишним кулаком в списках станичного совета, а потом рассчитал работника, продал лишнюю пару быков, остался при двух парах, да при кобыле, и в совете в списках перенесли его в соседнюю клетку — к середнякам. Прежнюю выправку не потерял от этого Яков Алексеевич: ходил важной развалкой, так же, по-кочетиному, держал голову, на собраниях, как и раньше, говорил степенно, хриповато, веско.
Хоть и урезал он свое хозяйство, а дела повел размашисто. Весною засеял двадцать десятин пшеницы; на хлебец, сбереженный от прошлогоднего урожая, купил запашник, две железных бороны, веялку. Известно уж, кто весной последнее продает — кому жевать нечего.
По всей станице поискать такого хозяина, как Яков Алексеевич: оборотистый казак, с смекалкой. Однако и у него появилась червоточина; младший сын Степка в комсомол вступил. Так-таки без спроса и совета взял да и вступил. Доведись такая беда на глупого человека — быть бы неурядице в семье, драке, но Яков Алексеевич не так рассудил. Зачем парня дубиной обучать? Пусть сам к берегу прибивается. Изо-дня-в-день высмеивал нонешнюю власть, порядки, законы, желчной руганью пересыпал слова, язвил, как осенняя муха; думал, раскроются у Степки глаза, — они и раскрылись: перестал парень креститься, глядит на отца одичалыми глазами, за столом молчит.
Как-то перед обедом семейно стали на молитву. Яков Алексеевич, разлопушив бороду, отмахивал кресты, как косой по лугу орудовал; мать Степкина в поклонах ломалась, словно складной аршин; вся семья дружно махала руками. На столе дымились щи; хмелинами благоухал свежий хлеб. Степка стоял возле притолки, заложив руки за спину, переступая с ноги на ногу.
— Ты человек? — помолившись, спросил Яков Алексеевич.
— Тебе лучше знать…
— Ну, а если человек и садишься с людями за стол, то крести харю. В этом и разница промеж тобой и быком. Это бык так делает: из яслев жрет, а потом повернулся и туда же надворничает.
Степка направился было к двери, но одумался, вернулся и, на ходу крестясь, скользнул за стол.
За несколько дней пожелтел с лица Яков Алексеевич; похаживая по двору, хмурил брови; знали домашние, что пережевывает какую-нибудь мыслишку старик, недаром по ночам кряхтит, возится и засыпает только перед рассветом. Мать как-то шепнула Степке:
— Не знаю, Степушка, што наш Алексевич задумал… Либо тебе какую беду строит, либо ково опутать хочет…
Степка-то знал, что на него готовит отец поход, и, притаившись, подумывал, куда направить лыжи в том случае, если старик укажет на ворота.
В самом деле есть о чем подумать Якову Алексеевичу: будь Степке вместо двадцати пятнадцать годов, тогда бы с ним легко можно справиться. Долго ли взять из чулана новые ременные вожжи да покрепче намотать на руку? А в двадцать годов любые вожжи тонки будут; таких оболтусов учат дышлиной, но по теперешним временам за дышлину так прискребут, что и жарко и тошно будет. Как тут не кряхтеть старику по ночам и не хмурить бровей в потемках?
Максим — старший брат Степки, казак ядреный и сильный — по вечерам, выдалбливая ложки, спрашивал Степку:
— А скажи, браток, на чуму тебе сдался этот комсамол?
— Не вяжись! — рубил Степка.
— Нет, ты скажи, — не унимался Максим. — Вот я прожил двадцать девять лет, больше твово видал и знаю, и так полагаю, што пустяковина все это… Разным рабочим подходящая штука, он восемь часов отдежурил и в клуб, в комсамол, а нам, хлеборобам, не рука… Летом в рабочую пору протаскаешься ночь, а днем какой из тебя работник будет?.. Ты по совести скажи, может, ты хочешь службу какую получить, для этого и вступил? — ехидно спрашивал Максим.
Степка, бледнея, молчал, и губы у него дрожали от обиды.