Флора тотчас заметила в ванной чужие лосьоны, а в набитом всякой всячиной леднике открытую жестянку с собачьими консервами рядом с обнаженным сыром. Краткий перечень инструкций (касательно швейцара и женщины, приходившей убирать в квартире) заканчивался просьбой телефонировать «моей тетке Эмилии Карр», что, по-видимому, уже было исполнено и на что в раю посетовали, а в аду расхохотались. Двуспальная кровать была постлана, однако белье оказалось несвежим. Прежде чем раздеться и лечь, Флора с комической брезгливостью разстелила на ней свою шубку.
[6]
[6]
Куда это подевался баул, будь он неладен, ведь его как будто принесли уже? В шкапу в прихожей. Неужели придется все из него вытряхивать, чтобы добраться до сафьяновых ночных туфель, которые, свернувшись, как в утробе, лежат в чехле на молнии? Спрятались под сумочкой с бритвенным прибором. Все полотенца в ванной, как розовые, так и зеленые, были из толстой, сыроватого вида рыхлой материи.
[7]
[7 Переписать еще раз. Ни кавычек, ни запятых]
Возьмем самое маленькое. На обратном пути наружный краешек правой туфли подвернулся, и пришлось его выпрастывать из-под благодарной пятки пальцем вместо рожка.
Ну скорей же, сказала она тихо.
Для первого раза она сдалась несколько неожиданно, чтобы не сказать обескураживающе. Вымолчка — легкие ласки — скрытое смущенье — наигранно-веселое удивленье — предварительное созерцание.
[8]
[8]
Она была щупла до невероятности. Ребра проступали. Выдававшиеся вертлюги бедренных мослов обрамляли впалый живот, до того уплощенный, что его и животом нельзя было назвать. Весь ее изящный костяк тотчас вписался в роман — даже сделался тайным костяком этого романа, да еще послужил опорой нескольким стихотворениям. Груди этой двадцатичетырехлетней нетерпеливой красавицы, каждая размером с чайную чашку, раскосым прищуром бледных сосков и твердостью очертанья казались лет на десять моложе ее самой.
[9]
[9]
Ее крашеные веки были прикрыты. На верхней скуле поблескивала ничего особенного не значащая слезинка. Никто не мог бы сказать, что в этой головке творилось. А там вздымались волны желания, недавний любовник откидывался назад в полуобмороке, возникали и отстранялись гигиенические опасения, теплым приливом объявляло свое неизменное присутствие презрение ко всем, кроме себя, вот он, вот, крикнула, как бишь ее, быстро присев.
[10]
[10]
Словно накладывал на лицо маску, словно краской покрывал бока, словно передником облегал ее живот поцелуями — все это вполне приемлемо, покуда они не мокрые.
Ее худенькое, послушное тело, ежели его перевернуть рукой, обнаруживало новые диковины — подвижные лопатки купаемого в ванне ребенка, балериний изгиб спины, узкие ягодицы
[11]
[11]
двусмысленной неотразимой прелести (прековарнейшее одурачиванье со стороны природы, сказал Поль де Г., старый, угрюмого вида профессор, наблюдая за мальчиками в бане)[6].
Только отождествив ее с ненаписанной, наполовину написанной, переписанной трудной книгой, можно было
[12]
[12]
надеяться найти наконец выражение тому, что так редко удается передать современным описаниям соития, потому что они новорождены и оттого обобщены, являясь как бы первичными организмами искусства, в отличие от индивидуальных достижений великих английских поэтов, у которых в предмете вечер в деревне, клочок неба в реке, тоска по родным далеким звукам — все, что Гомеру или Горацию было совершенно недоступно. Читателей отсылают к этой книге — на самой высокой полке, при самом скверном
[13]
[13]
освещении — но она уже существует, как существует чудотворство и смерть и как отныне будет существовать вот эта гримаска, которую она непроизвольно скорчила отирая полотенцем промежность после предуговоренного извлечения.
На стене красовалась репродукция гнусного Глистова «Гландшафта» (отступающие вдаль овалы), вещь воодушевляющая и умиротворяющая, по мнению пошленькой Флоры. Холодный, туманный город начали сотрясать предрассветные гулы и громыханья.
Она сверилась с ониксовым оком на запястье. Оно было слишком маленькое и не довольно дорогое,
[14]
[14]
чтобы
Ничего никогда не могла найти, а вот ведь без запинки набрала длинный номер.
«Ты спал? Перебила тебе сон? Так тебе и надо. Ну слушай внимательно».
[15]
[15]
И с тигриным пылом, чудовищно раздувая заурядную мелкую размолвку, причем его пижама (глупейший повод к ссоре) в спектре его удивления и раздражения меняла цвет с гелиотропного на уныло-серый, она разделалась с бедолагой навсегда.
«С этим покончено», — сказала она, решительно положив трубку. Готов ли я
[16]
[16]