Они расстались довольные и ублаготворенные. Прошумела пузатая поливная машина, и Гена ощутил на лице холодную водяную пыль. Мокрая мостовая засверкала так, что больно сделалось глазам. Все вокруг волшебно преобразилось. Пыльные, раскаленные улицы стали черными, как тропические реки. В минутной влаге воздуха разлилось вдруг горьковатое дыхание догорающих в августе тополиных листьев. И все это чудо совершила голубая машина-дворник! Но, как всякое чудо, оно было мгновенным. Тропические реки покрылись сетью все увеличивающихся «архипелагов» и вскоре совсем высохли, превратившись в ползучий асфальт, прилипающий к протекторам и подошвам, а синие ядовитые выхлопы быстро восстановили в атмосфере привычный порядок. Преображение не состоялось. И все же оно оставило смутный, мерцающий след.
Гене вдруг томительно не захотелось ехать на дачу. Для самовара надо было наколоть лучинок, крапиву к обеду нарвать и ошпарить кипятком, гамак подвесить, воду натаскать из колодца и т. д. Сельская идиллия обернулась вдруг филиалом каторги. Это была утонченная месть города. Все то, чем Гена обычно с таким удовольствием занимался на даче в Малино, предстало вдруг в теневом облике. Что же поделать, если у человека улетучился вдруг душевный подъем?
Гена зашел в телефонную кабину, опустил монету и снял трубку. Но железное беспощадное клацанье было ему ответом. Он нарвался на тот самый автомат-грабитель, из которого некогда Люсин пытался дозвониться Березовскому.
Как лихорадочно пронеслось, отгорело это лето! Сухое и знойное… Какой грустью отозвалась вдруг в груди память о нем, как перехватила дыхание одна только мысль о Марии… Горькой полынью повеяло с синих и лунных полей, замирающим криком ночной электрички донеслось и грохотом колес отстучало мимо пустых, залитых мертвым фонарным светом дачных платформ. Все мимо и мимо, без остановки…
Костер метался под ночным ветром, и дымные тени неслись по ее лицу.
И еще студенческие практики вспомнились остро, экспедиции, бродяжничество, песня.
Гена нашел другой автомат и позвонил Марии на работу.
— Здравствуй, Мария!
— Здравствуй.
— Это я.
— Я узнала.
— Что ты думаешь делать сегодня вечером?
— Еще не знаю.
— Давай встретимся?
— Зачем?
— Ты спрашиваешь — зачем? Тогда и в самом деле незачем…
— Ну, вот видишь.
— Да, вижу… Ты была права. Ничего не получилось.
— Да. Ничего не получилось. И не могло…
— Почему же не могло, Мария? Почему? Что же все-таки случилось?
— Ничего. Ты же знаешь, что ничего. Просто не судьба. Понимаешь? Обыкновенная не судьба.
— Это чертовски обидно и… больно, откровенно говоря.
— Я понимаю. Прости.
— Чего ж тут прощать? Никто не виноват. Просто так получилось. Для тебя это не судьба.
— А для тебя?
— Боюсь, что у меня это чуточку серьезней, Мария…
— Прости. Я всегда буду тебе хорошим другом… Да, я подумала сейчас, что, в сущности, ничем не занята сегодня, и, если ты хочешь, мы могли бы что-нибудь придумать.
— Ах Мария, Мария, святая душа! Не надо так, не надо, матер долороза. Не жалей ты меня, идиота, не надо… Это худшее из того, что у нас могло бы быть.
— Дурак ты, Генка, какой ты еще дурак! Но когда-нибудь ты поймешь, что жалость — это самое лучшее в человеке…
— Мне позвонить тебе еще?
— Как хочешь.
— А ты, что ты скажешь?
— Я скажу: до свидания.
— Не прощай?
— Не люблю мелодрамы.
— Спасибо тебе.
— За что?
— За все. За все, понимаешь? Но, главное, за то, что ты не даешь мне — как бы это сказать поприличней? — сжечь корабли.
— Я не даю? Глупый! Это ты сам себе не даешь! Я всего лишь тебе не мешаю.
— Но это так много!