У Прасковьи не то от волнения, не то от перегона кружилась голова. Когда Ефимка вышел из избы, она подошла к Петьке, хотела что-то сказать ему, но замялась. Только и вымолвила:
— Ты горло, мотри, не простуди. Крепче шарф увяжи.
Поглядела в окно, в которое видно было, как дядя Яков подправлял солому под сиденье ребятам, и будто не Петьке, а сама себе дрожащим голосом прошептала:
— Может… там увидишь его…
Петька метнул на мать черными глазами, хотел сказать ей что-то резкое, но сдержался и уклончиво ответил:
— Кто знает…
Прасковья и этому была рада, лицо передернулось не то болью, не то улыбкой. Уже смелее добавила:
— То-то, баю… Увидишь… чево же, передай: кланяться, мол, тебе, мамка велела.
— Если што, ладно, — еще угрюмее ответил Петька.
— Скажешь ему…
Тут уже Петька круто повернулся и пошел к двери.
А мать поймала его за рукав и на самом выходе из сеней сказала:
— Ежели хочет, в случае чево, пущай приезжает…
Петька, не обращая внимания на мать, что-то крикнул ребятам, пришедшим их провожать, председателю сельсовета и, толкнув в бок Ефимку, уселся с ним рядом на высокое, подбитое соломой сиденье санок.
Дядя Яков поправил валек у пристяжной, постромки, потом сел на мешок с овсом и дернул лошадей. Сытые, отъевшиеся за зиму лошади сразу взяли рысью, тяжелыми копытами ударили в мерзлые лужи, искрами разбрызгивая серебристые льдинки. У колодца, на ледяном бугре, сани круто качнулись, ребята запрокинулись, уцепившись друг за друга. Ефимкин отец хлопнул руками о полы шубы, насмешливо крикнул: «Держи-ись!» — и подвода, вымахнув на дорогу, помчалась вдоль улицы.
Прасковья долго стояла возле избы, печальными глазами глядела вслед уезжавшим, и ей припомнилось, что вот так же когда-то уезжал от двора в последний раз и навсегда на паре серых лошадей Степан. И тревогой забилось сердце, тяжелый ком привалил и сдавил горло. А когда подвода скрылась за мазанками, несколько раз промелькнула в просветах между амбаров, потом завернула за выступ улицы, Прасковья тяжело вздохнула и скрылась в сени. Там остановилась и прошептала:
— Уехал…
Тихо отворила дверь в избу и, как три года тому назад, почему-то поглядела на пол, где раньше ползал и плакал маленький Гришка. Но Гришки на полу теперь уже не было, он сидел за столом и за обе щеки уминал блины, которые успела напечь ему Аксютка.
Прасковья подошла к сыну, погладила его по голове и, сдерживая душившие ее рыдания, поцеловала Гришку в лоб.
— Ешь, ешь, сыночек, ешь, мой милый. Съешь, еще напекем тебе. Сокровище ты мое, золотое…
Комсомольцы, съехавшиеся со всей огромной губернии, шумливо сновали по светлым широким коридорам, знакомясь друг с другом, расспрашивали о работе, делились опытом, нередко о чем-то горячо спорили.
Гул стоял в этом здании, где раньше находился зал губернатора, свирепого душителя-немца, которого в первые же дни Октябрьской революции растерзало население.
Петька первый раз в губернском городе. Все ему тут в диво. И большие каменные дома, сплошь крытые железом, и огромные окна, в которые хоть на лошади въезжай — не заденешь, и улицы, мощенные камнем. Велик губернский город. А главная улица так длинна, что идет от самого вокзала и поднимается на гору, до собора, где и помещается это трехэтажное здание, куда они собрались.
Шел второй день съезда. На повестке дня: «Задачи деревенской молодежи в кооперации. Докладчик С. Сорокин». Петька с тревогой ожидал выступления отца.
Сидели они с Ефимкой в самом углу. Отсюда хорошо обозревать весь зал. И уютнее здесь, и окно рядом, в которое виден не только город, но и далекая внизу станция, и плац, на котором обучаются красноармейцы.
Места в президиуме заняты. Председательствующий, вскинув шевелюрой пышных волос, которые тут же спустились ему на лоб, громко объявил:
— Слово для доклада имеет товарищ Сорокин!
Петька, услыхав свою фамилию, вздрогнул. Будто слово дали ему, а не отцу. Ефимка обернулся к Петьке, что-то спросить, видно, хотел, да раздумал.
Говорил Степан громко, понятно, только Петька плохо слушал речь отца. Слова проносились мимо его ушей. Он испытывал такие чувства, в которых трудно разобраться. То ему было стыдно, а за кого — за отца или за себя? Потом вдруг жалко стало отца. А за что? И едва подумал об этом, как на смену явилась злоба. Это чувство было ощутимее… И только где-то из глубокого подсознания выплывала любовь. Любовь и — черт возьми! — гордость! Ведь это он, Петькин отец, деревенский мужик, учившийся только в сельской школе, вымахнул из глухой деревни в этот огромный город. Не у каждого такой отец! Но… все это очень хорошо, только видеться с отцом нет никакого желания.
Более часа говорил Сорокин. Он призывал молодежь непосредственно работать в кооперации, бороться с частной торговлей на селе, где делами нередко руководят кулаки-лавочники, где под вывеской кооперации товар закупается для спекулянтов.