Я поехал за город, в маленький райцентр, где жила она в последние годы. Я увидел огромный сплошной забор с новой колючей проволокой поверху и, сквозь единственную щелку, собак, размером с телят, которые, делая гигантские прыжки, летели в мою сторону. Я резко отшатнулся — и тут заметил, что к забору, немного поодаль, тянется приличная очередь. «Приличной» она была лишь в количественном отношении, качество ее составляли дрожащие с похмелья ханурики, возраст и пол каких оставался условным. В забор был встроен тесный киоск-пенал, похожий на будку, что ставили век назад у последней заставы. Жирная баба, непонятно как втиснутая внутрь, была ее бывшей свекровью. Она продавала селедку, американские сигареты, жвачку, американское печенье, халву, водку и местное пиво. «Эх, не вовремя она ушла, — бросила мне свекруха с брезгливой досадой (как если б невестка, под маловразумительным предлогом, покинула милый семейный сабантуйчик, насмерть обидев этим сватов, кумовьев и прочих). — Как можно было — в такое-то время — уйти?! С ее-то способностями!!. Щас времячко-то — хуууххх!! Знай только поворачивайся!!.»
«Баба сожалеет, что они не до конца ее высосали», — перевел мне внутренний голос.
Я смотрел на этот забор и эту будку, на эту грубую бабу, на селедку и вонючую очередь, на грязные комья жирной, пропахшей селедкой халвы, и чувствовал… Да ничего я не чувствовал. Только в голове у меня тупо стучало: вот на что пошла ее кровь, вот за что заплачено ее кровью, вот во что обратилась ее кровь, всё здесь стоит на ее крови, состоит из ее крови, можешь потрогать. Я тихонько гладил этот забор, пытаясь успокоить себя тем, что, может быть, она любила этот забор, ведь она — не я, она — это именно она, белозубое пламя, фантастическая принцесса, — которая, двигаясь по сцене как-то душераздирающе зажигательно и размахивая вдобавок своим невозможным конским хвостом, горланила на выпускном балу:
На ней было нарядное белое платье, купленное на деньги школы. Мне было непривычно видеть ее тогда первый раз вне драного вельвета. Это звучит очень эгоистично, но мне было до слез жаль того старого платьица, которое, конечно же, являлось частью ее самой. Не забуду странно-насмешливого выражения ее лица. Она, судя по всему, отдавала себе отчет, что ни до каких «sixty four», бог даст, не доживет. И доживать не собирается.
Она погибла, когда ей было в два раза меньше.
Я любил ее больше всех на свете, больше всего на свете. Теперь, подводя итоги, я могу спокойно и просто признаться себе в этом. Хотя надо признаться себе также и в том, что ее невыносимо-прекрасное обещание — она вся являла собой
О, каким беспросветным дураком я был! Не смея к ней даже приблизиться, все эти годы, все годы — когда она еще была жива, и, как писали в девятнадцатом веке, «всё, казалось бы, было возможно», — я думал: вот справлю сначала себе кожаное пальто; вот сначала я куплю себе пыжиковую шапку — и тогда; вот куплю еще видеомагнитофон; вот куплю машину — и уж тогда; нет: вот куплю еще достойную ее квартиру; вот еще обрету я шумную славу (читай: деньги) — и тогда, и тогда, — и вот тогда только у меня
А вместо этого… Вместо этого… Но без такого набора я действительно не чувствовал себя вправе подойти к ней! Почему? Потому что я подчинился игре на чужом поле. Я даже не понимал тогда, насколько оно чужое. А ведь я бы мог… Точнее, мне бы надо было… Я отчетливо сознавал, что ее достойно только все самое лучшее, только высокосортное. Однако — какого именно сорта был тот забор, та свекровь, та будка с селедкой?! Мне надо было ее умыкнуть. Но куда? В какое такое другое измерение? Тогда у меня еще не было другого измерения. А теперь… Она сама нашла это измерение.
Меня постоянно терзает одна и та же неотвязная мысль. Мне кажется, что… Мне кажется… Я не знаю, как это объяснить… Мне кажется, что она так рано ушла, чтобы… О, конечно, здесь нет никакой связи со мной, на Земле у нас не было связи, она даже не смотрела в мою сторону… И все-таки: она так рано ушла словно лишь для того, чтобы (Господи, прости мне это кощунство!) не осквернять моей мечты земным присутствием. Остаться в моей мечте навсегда. И там, в вечности, вечно мучить меня своей хрустальной песенкой-вопросом, будет ли она мне так же нужна, когда ей стукнет столько и столько.