Ложась в кровать. Toy ощущал в себе наполеоновское могущество.
В пятницу он опять расхворался. Накануне вечером медсестра дала ему шприц для подкожных впрыскиваний, вату, хирургический спирт и пузырек адреналина с резиновым колпачком. Показала, как всем этим пользоваться. Затем прибыл его отец с одеждой и деньгами. В пятницу Toy с трудом оделся, бросил несчастный взгляд на мистера Кларка (тот вновь закурил) и простился со священником. В приемном покое он по телефону вызвал такси, втиснулся на заднее сиденье и успокоился, слушая, как шипят на мокрой дороге шины (начались дожди).
Он вышел у художественной школы и медленно поднялся в зал, называвшийся «музеем», где несколько студентов писали за столами. Заполнил регистрационную карту на последний год и понес ее в конец коридора, замечая, что стены в темных панелях, боги из белого гипса и девушки в плотно облегающих брюках утратили свою волнующую объемность, сделавшись плоскими, как фотография знакомой прежде улицы. Перед дверью секретаря стояла очередь, поэтому он шагнул в пустую студию и впрыснул себе в икру шесть капель адреналина. Вскоре он вошел в кабинет секретаря, ощущая деловой настрой снаружи, но расслабленность и сонливость внутри. Протянул карту и получил приглашение сесть.
— Хорошо, Toy, как ваши дела?
— Неплохо, сэр. Мне поручили по-настоящему большую работу. — Он рассказал про стенную роспись и добавил: — Как вы считаете, я могу поработать над нею до Рождества?
— Почему бы и нет. В следующем июне, перед выпускным экзаменом, школа сможет послать в церковь экспертов, чтобы оценили вашу работу. Поговорите об этом с мистером Уоттом.
— Можно сказать ему, что вы одобрили эту затею?
— Нет. Одобрять или не одобрять — дело не мое. Глава вашего факультета не я, а мистер Уотт.
— Он может не разрешить.
— Да? Почему?
— Он уже сделал мне существенное послабление — я говорю о возможности писать в собственной мастерской.
— Ну?
— И мне нечего теперь предъявить — ни одной готовой работы.
— Почему?
— Плохое здоровье. Но теперь я поправился. Если угодно, могу показать справку от врача.
Секретарь со вздохом потер себе лоб.
— Ступайте, Toy, ступайте. Я поговорю с мистером Уоттом.
— Спасибо, мистер Пил. — Toy проворно встал. — Вы очень, очень добры.
В трамвае по пути домой его соседка, дама с пакетом из магазина, долго на него косилась и наконец произнесла:
— Ты, конечно же, Дункан Toy.
— Да.
— Ты меня не помнишь.
— Вы — приятельница моей матери?
— Я — приятельница твоей матери? Да я была лучшей подругой Мэри Нидем. Я работала с нею у Копленда и Лайза за тысячу лет до того, как на сцене появился твой отец. Обрати внимание, — задумчиво добавила она, — сколько народу считало себя лучшими друзьями Мэри. Знакомых у нее была куча, и все ей доверяли. С ней общались соседи, которые друг друга на дух не выносили. Но вот ее нет. И нет твоего дедушки, добрейшего старика.
Toy слушал ее с раздражением. Он почти не помнил отца матери, высокого старика с седыми усами, который жил в квартале от них, в сдвоенном доме.
Женщина вздохнула:
— Конечно, твоя бабушка ушла первой. Ты ее очень любил.
— Правда? — Toy растерялся, поскольку он вообще не помнил, что у него была бабушка.
— Да-да. Стоило тебе поругаться с матерью, а ты всегда был шалуном, ты тут же бежал в дом бабушки, а она тебя баловала вовсю, давала все, чего ни попросишь. Когда она умерла, ты очень горевал. Все ходил к ее дому, уляжешься у задней двери и ревешь.
— Может, вы меня с кем-нибудь путаете?
— С кем? Не с твоей же сестрой. Ей в ту пору не исполнилось и двух. Бесшабашная девчонка.
Чуть помолчав, женщина хихикнула:
— Знаешь, Мэри тоже была в свое время бесшабашной. Я прямо пугалась. Я-то была тихоня. Помню, двое парней из галантерейного магазина назначили нам свидание субботним вечером у памятника Скотту. Это было мое первое свидание, так что я явилась ровно к сроку, разодетая в пух и прах. Парни тоже. Ждем мы уже полчаса, и тут проплывает мимо Мэри под руку с австралийским солдатом шести футов ростом. Тем летом они в Глазго кишмя кишели. Ни слова не говорит, только украдкой мне подмигнула. На малыша Арчи Кэмпбелла больно было смотреть. На следующий день я ее спрашиваю: «Как ты можешь быть такой жестокой?» А она: «А как еще прикажешь поступать с мужчиной, который носит гетры?» В другой раз она прогуляла три вечера с тремя разными парнями. «Как ты можешь?» — спрашиваю. «На этой неделе дают оперу. Никаких денег не хватит самой покупать себе билеты на три представления подряд». Один из этих мальчиков был твой отец. Я больше всех удивлялась, когда Мэри Нидем выскочила за Дункана Toy. Усвоила, стало быть.
— Что усвоила?
— Ничего, но я просто поразилась. Ладно бы кто другой, но Дункан Toy? А через четыре года и ты появился на сцене.