Пятнистая нежная рука сняла со скамейки ведро – и в лицо, совсем убивая дыхание, ударила ледяная вода. Задыхаясь, вздыбливая грудь, Кочерга… проснулся. Или очнулся – не мог понять сам.
Тихо шарил на стуле лекарство, стараясь не разбудить Кропина, спящего возле тахты. Не хотел ни о чем думать. Пальцы никак не могли выковырять из пластины таблетку, тряслись. Выковыривал. Поглядывал на Кропина.
Круто закинув голову, точно сидя на вокзальной скамье, спал бедный Дмитрий Алексеевич на раскладушке. Как и Кочерга минуту назад, задыхался, видел нередкий для себя,
Луна ушла, пропала где-то в облаках, в комнате стало темно, но Кочерга по-прежнему не спал. Голову ломило. Особенно затылок. Голова ощущалась как большая, тлеющая изнутри батарея. Как большой, поедающий сам себя элемент… Снова шарил стакан, запивал какие-то таблетки. Измученно, как сгорая, торопливо храпел Кропин.
32. Все то же наше общежитие
За спиной, в общаге, пропикало семь. Автобус не шел. Вокруг фонаря спадал снег. Подобно деревцам – вразброс – стояли в этом мартовском тенистом снеге пэтэушники. Полуодетый, запахиваясь полами пальто, Новоселов собирал в чуб снег, как поп брильянты в митру. Со сна добрым, пролуженным голосом говорил пэтэушникам: «…И столы привезли, и мячики, и ракетки. Профком, наконец, раскошелился. Нажали. Все у меня лежит, на пятнадцатом. Сегодня вечером и поставим у вас на этаже три стола. Ну, и один Дранишниковой кинем, в красный (уголок)…»
Пацаны оживились. Точно схваченные одной тайной: кинем, значит, Дранишниковой, в красный. А Новоселов уже говорил
Говорить было больше вроде не о чем. Немного стеснялся ребят. Ожидающе поглядывал на дорогу. А автобус все не шел.
Наконец вывернул. Всегдашний «икарус». Взболтнув снегом, как пухом, пэтэушники разом снялись. Полетели. Мгновенно облепили автобус со всех сторон. Словно где-нибудь в Мадриде быка. Везлись с ним. Что называется, на рогах его, словно сламывали на колени. И разом остановились, укротив. И выворачивали веселые головенки к Новоселову, мол, как мы его сегодня сделали? И подбежавший Новоселов, как распоследнейший какой-нибудь «тарера», ругал их распоследними словами. Словно показывал и показывал им главную их ошибку, пожизненную их глупость.
Пэтэушники улыбчиво прислушивались. (Так прислушиваются к работающему мотору.) Ждали момента главного – когда откроется дверь… И – начиналось!..
Даже не пытаясь раскидывать, Новоселов пошел к крыльцу. Злился, ругался. Не мог он смириться с этим всем. Ежедневным, неистребимым. Не должно быть так, не должно! Нельзя так! Связывалось это все опять во что-то глубинное, касающееся всех, всех живущих в общежитии, но никак не дающееся. Чему названия, слов Новоселов не находил. Но что задевало постоянно, мучило.
Он раскрывал перед Кропиным руки, подходя: «Ну зачем они так, а? Зачем?» Раздетый Дмитрий Алексеевич смеялся, похлопывал по плечу, успокаивал. Распахивал даже парню дверь. И Новоселов заходил с досадливой возбужденностью человека, не исполнившего, не смогшего исполнить простого дела, смахивая весь брильянтовый снег с головы.
Опять рычали трубы на этажах. С яростным расхлёстом в холл вбуривались. Говорить в здании было невозможно. Новоселов и Кропин задирали головы, как в тропическом лесу. Где кругом лианы. Нужно было что-то делать с Ошмётком. Это определенно. Дальше терпеть такое нельзя. Сколько можно!
Как на грех – сам Ошмёток мелькнул. Ночевал, что ли, здесь? Новоселов побежал. Пометался, подергал по туннелю двери. Вернулся. Нету! Провалился! Комиссию бы, что ли, какую. Акт составить. Как вы думаете, Дмитрий Алексеевич? Как выкурить этого гада?
Через полчаса Новоселов с двумя собратьями из общежитского Совета (тоже отдыхали) – пошел по этажам.
Заходили в общие кухни. К женщинам. Озабоченно слушали трубы. Как будто не видели их и не слышали никогда. Комиссия все же. Еще одна. Своя, справедливая как бы. Открывали кран. Сразу виделся эпилептик. В жутком пер…е, в мочеиспускании. Понятно. Закрывали кран.
Женщины комиссию не замечали. Ставили кастрюли, поджигали газ. Все бесстрашные, врубали краны, удерживая над ними чайники. Ходили по тараканам, как по подсолнечнику. Комиссия смущалась. Винилась словно бы за всё.