В автобусе тетка бубнила ему в спину. Притом так, чтобы окружающие тоже поняли, о чем идет речь. Призывала всех в свидетели. Такому полудурству. Вот только что случившемуся на остановке. Вот только что! Минуту назад!.. Не могла простить она такого старику, не могла. Ей хотелось сунуть ему в стриженый затылок. И-ишь, стиляга-а! Кропин прошел вперед. Вон он, вон он! Который котелок обрил! Как только автобус остановился – вышел. Тетка лезла с корзиной к окну, дергая сидящих людишек, все показывала на Кропина.
Кропин сел на скамейку. Опять вытирал платком лицо. Склоненная голова его походила на только что остриженного ягненка. Всю жизнь теперь будет помнить тетка об этом случае. А через час-другой о нем узнает вся ее Кудеевка.
Поздно вечером в звездном небе, будто в сильно траченной молью негреющей кисее, зябла маленькая старушка-луна. И опять ждал Кропин автобуса, чтобы ехать. Теперь, исправившись перед людьми, – в глубоко насаженной шляпе. Как молдаванин. Был тих, задумчив. Задумавшиеся глаза его словно журчали, сроднившись с небом. Как две большие планеты. Руки удерживали сумку с продуктами для Кочерги.
30. «Григорий! Гри-ишка!..»
Соглядатаем подходил на изломе ночи и затаивался у окна черный свет. Смрадно дышал, бесконечно веял. Так проходило полчаса, час. Силкина не выдерживала. Дернутый за шнурок, ночник вспухал, как сыч. Женщина тянулась к стакану, к соде. Отрешенно намешивала ложечкой. С послабевшим, павшим белым мешочком лицом. Залпом выпивала. К врачу, к вра-ачу. Сегодня же. Преступное легкомыслие. Да. К своему здоровью. Преступное. Откинувшись на подушку, на ощупь ставила стакан на блюдце.
Лежала. Разбросанно, плоско. Как лежит пустая одежда. В успокоение себе, в награду, взглядом тянулась к трюмо слева от тахты. К красной пухленькой книжице на полированной поверхности тумбочки трюмо. Книжица стояла как раскрытая икона-складничек, из которой светилась она, Вера Федоровна Силкина. Густозавитая на фотокарточке, неузнаваемая, но она! она! Вера Федоровна! Силкина! Потому что кто же устоит в такой день перед фотографом, перед его категоричностью: «Только с прической, милейшая! Только с прической! В крайнем случае – с париком!» И пришлось потом бежать домой, срочно искать этот чертов парик, густой, лохматый, насаживать его на голову, как целого болона какого-то, мчаться на такси назад, скорей под объектив, под свет, сидеть несколько легкомысленной, даже глуповатой от счастья, но… но кто же устоит? В такой день? В такой момент! Кто?
Закрыв глаза, Вера Федоровна гладила уложенный на бок складничек, пальчиком водила по шершаво-скользкой поверхности его. Теперь будет покоиться он милой книжицей весь день у ее сердца, а на ночь снова встанет, снова засветится у изголовья на полированном месте, опять как образок-складничек. И так будет каждую ночь, бесконечно, сладостно. Было в этом что-то от давно умершего, похороненного, но… но все время воскресающего. Как от святости. Каждый день, каждый час, каждую минуту воскресающей. Чувственная сладостная святость. Любовь. Половой акт. Умирание – и воскрешение. К Вере Федоровне прихлынуло что-то заполняющее ее, горячее. Долго не отпускало… Но опять приходил к двери, постукивая когтями по паркету, Джога. Начинал вынюхивать внизу, в щели, скулить. «Кожин! Кожин! – как англичанину, втолковывала ему Силкина одним словом. – Кожин!» Деликатно Джога уходил. Вера Федоровна опять ложилась, закрывала глаза…
Утром под холодным душем тело становилось натянутым, молодым. Закинув слепнущую голову, сжав ягодицы, вставала на носочки и тянулась к чему-то. Вся – как стрела в светящемся зыбком оперенье… С удовольствием вытирала тело сухим махровым полотенцем.
Красивая японская кофемолка походила на спиленный ствол дымчатого дерева, овитого черной лозой. Застенала, завыла, однако, как советская. Кухня наполнилась стойким терпким ароматом. Вера Федоровна положила ложечкой в кофейник порцию, поставила на газ. Махровый длинный халат с откинутым капюшоном ладно облегал ее попку, хорошо разводил, утяжелял ее груди. Желудок больше не болел, изжоги не было. Но только с молоком! Только с молоком сегодня. Вера Федоровна, налив кофе в чашку, чуть-чуть подбелила его молочком. Так. Теперь холодильник. Ветчину – решительно! Буженину – сегодня побоку тоже. Колбасу вареную? Свежая ли? Нет, не надо. Пожалуй – сыр. Масло. Хлеб. И сверху – икорки. Баклажанной, разумеется. Вот так! Вера Федоровна умело, быстро делала бутерброды. Откусывала затем, запивала кофе. Подойдя к окну, смотрела во двор. Утренний, подмороженный, пустой. Только с Кожиным и Джогой.
У Джоги шел обычный ритуал. Бульдог подходил и задирал лапу на столбы. Или надолго зависал на искривленных передних. Точно никак не решался дать вверх стойку. Рядом Кожин терпеливо курил, ежился в задрипанном плаще. Непокрытая стариковская голова его сверху походила на шершавую дыню, поставленную на попа.
Потом они шли со двора. Вроде как гулять. Бульдог у хозяйской ноги двигался, как толстая слюнявая пиявка.