В эти минуты Антонина шила, сидя у стола. Поглядывала в телевизор, где во французском фильме молоденькая героиня (Анни Жирардо)… опять была брошена на постель. Уже другим хахалем (третьим или четвертым?). Аж головенка подбросилась на подушке, как мятая какая-то фляжка… В очередной раз голова женщины брякнулась с небес (романтических) на грешную землю, где мужчинам от женщин нужно было только одно… Антонина вздыхала, жалела неудачливую Анни. Которая никак не могла найти себе мужа. Или постоянного хотя бы сожителя… У серьезного старающегося хахаля ротик был раскрыт, как у окунька, – набок… Антонина начинала смеяться, отворачиваться от экрана…
– Ну, вот я и дома, – тихо послышалось от порога…
Антонина вскочила. Бросилась…
Резкая седая прядь волос через всю голову матери резанула Новоселова по сердцу. Как глубокий порез была она, как шрам после лихого ножа… Прижимая плачущую родную голову к себе, от давящих горло слез Новоселов не мог говорить…
Они присели к столу, он гладил ее руки, а она все плакала, покачивала головой, точно винилась перед ним в чем-то, каялась. Гладко зачесанные волосы ее растрепались, седая прядь не казалась уже шрамом, а всего лишь белым лучом, рассыпавшимся по ее темени…
Потом она начала бегать. Из комнаты на общую кухню и обратно. Когда он уже ел, а она традиционно подперлась кулачками, из коридора прилетело: «Антонина – телеграмма!» Она сорвалась, выбежала в открытую дверь. Вернулась с телеграммой. Вот, прочитай. В телеграмме было жирно пропечатано: «Буду в Бирске 27-го вечером Александр». Сын посмотрел на мать, помотал телеграммой, точно определяя вес ее – а?
Они хохотали долго, освобожденно, откидываясь на спинки стульев. «Раньше времени припёрся домой, мама! – выкрикивал Александр. – Надо было где-нибудь погулять!.. Ха-ах-хах-хах!..»
Для приятного запаха Антонина любила прокладывать стопки чистого постельного белья в шкафу сушеной лавандой. Не перебарщивая однако, умеренно. Поэтому, как только Александр лег и коснулся щекой подушки на своем диване, – сразу услышал этот запах. Запах детства своего, юности, запах своего дома. Казалось, что он забыл его, потерял навек, и вот он вернулся, словно вновь обретенный, найденный. Уж теперь-то он, Новоселов, действительно дома!
Долго не спали, говорили в темноте. Новоселов пытался расспрашивать о Бирске: о родных, знакомых, о работе матери, наконец. Но та, отвечая коротко, необязательно, все время сворачивала на Москву, о которой Новоселову говорить не хотелось. Он вставал, курил у раскрытого окна. Луна давно ушла за дом, и двор с сараями воспринимался как оставленная на ночь на сцене декорация, тускло высвеченная сверху, приходящая в себя после спектакля, пустая. Бессменным причиндалом заливалась за сараями собачонка. Мать и сын слушали ее какое-то время. Потом с затемненной кровати мать вновь спрашивала сына: «Что же ты уехал из Москвы, Саша? Ведь восемь лет в ней прожил? Скоро бы, наверное, квартиру получил? Ведь тебе обещали, ты писал? Неужели всё из-за друга? Из-за гибели его?»
Новоселов смотрел на сараи. Спящие сараи казались слепленными из картона, из папье-маше…
«И да, и нет, мама. Сережина смерть ударила меня, ошеломила. Всё это так… Но с гибелью его, особенно после похорон – погибло многое и во мне… На кремации не было ни одного человека с работы, где он оттрубил столько лет. Ни одного! (Я, Кропин Дмитрий Алексеевич, Дылдов Алеша и еще один знакомый Сережи – не в счет). Ни одного человека из редакций, издательств, куда он тоже ходил не один год. Хотя я звонил им всем, оповещал. Профком не дал вдове ни рубля, ни копейки! (Это как?) Не было ни венка от коллектива, ни цветочка!.. Вот только после этого я и сказал всем чугунным рожам: всё, ребята, баста, точка – не по пути!»
Новоселов затянулся несколько раз. Постоял, проглатывая всю свою горечь, боль. Заговорил снова:
«И потом, если честно: ничего не складывалось у меня самого в Москве. Ни в личном, ни на работе. Из меня упорно делали надсмотрщика, погонялу для работяг. За верную службу, может быть, и дали бы чего: комнатенку там какую в коммуналке, постоянно бы прописали. Да я вот рылом не вышел, как оказалось. Ломал себя восемь лет, курочил, вверх ногами ходил, как определил однажды Сергей, а всё оказалось пустым, зряшным. Оказалось дымом…»
Новоселов уже лежал на диване: «…Москва давно капиталистический город, мама. Там никому ни до кого нет дела. Там каждый мышонок грызет свой сухарь, ни с кем не поделится… А здесь люди простые, не испорчены еще, доверчивы, так что место мое в самый раз здесь».
Антонина спросила про Ольгу: а как же она? Она же москвичка. Неужели приедет сюда? Мать даже приподнялась на локоть, пытаясь разглядеть лицо сына.
«Не знаю, мама. Если честно, я сам не очень верю в это… Поживем – увидим…»
«Эх, невезучий ты, Саша, невезучий в любви… – Антонина откинулась на подушку: – Такой же, как и я…»
Новоселов удивился, хотел спросить – почему? Почему она-то несчастливой оказалась? Неужели ей плохо было с отцом?.. Но удержался, не стал лезть в душу.