Читаем Лаковый «икарус» полностью

Лосиха сказала. Лосиха узнает. Белый персонал весь на цыпочках. За семьдесят, поди, старухе. А всё работает. Одна, наверное, уже живет. Никого не осталось. Только в душе. Горбунья. Которая знает все подлости жизни. Хлебнула наверняка всего. С лихвой. Не удивишь такую ничем. Приклонится к тебе с кривульным своим фонендоскопом, вопьется им в тебя – и слушает. Как паук. Только глаза пошевеливаются. Зачем же лечить безвольного жалкого курильщика. Вас же опять видели с папироской. У меня же кегебе. Забавная старуха. Сколько же мне осталось? Год? Два? Месяц? Так и не сказала. Что с Сашкой будет? С Тоней? Воздержаться пока от сигареты. Полчаса еще осталось. Помнит ли женщина всех, кого любила? Или прав Бунин. Сломал в общем-то жизнь бабе. Ничего не дал. Постоянный приезжающий, идиотски радующийся гость. Стесняющийся деликатный подлец. Вы не беспокойтесь, я ненадолго. Не буду вас стеснять. Под-лец. Ладно. Хватит об этом. Тут еще сигарета эта. Не разминается. «Памир». Дешевле просто нету. Эконом-подлец. На сигареты с фильтром ему жалко. Так и будет до смерти пёрхать. На поездки экономит. Этаким благодетелем всегда приезжает. Встречайте его. Стесняется. Улыбочку прячет. Извините. Ненадолго. С сумочками, со сверточками. Ножками о половичок шоркает. Га-ад. Однако сигарета – дерет, стерва. Но что с письмом милиционера делать? Мимо Гырваса не пройдет. Сигнал. Хотя совсем другое там. Кстати, почему-Гырвас? Фамилия-то его Балашов? Что Григорий Васильевич, что ли? Гырвас. А также Гарвас. Острословы. А меня и вовсе – Неуверенные Муди. В первый раз услышал, не обиделся даже. Не в бровь, а в глаз. Коньки отброшу – Муди умер. Слыхали? Тоже не плохо. Сашку привел в редакцию – Село. Сразу. Как и пацаны в Бирске. Я же не Село, хотя и Новоселов. Почему? У тебя чуб не так растет. У тебя вверх, а у него вперед. Значит – маленький Село. И смеются. Тяжело парнишке будет. Замкнутый, неразговорчивый. Может быть, со мной только так? Гость ведь? Вечный гость? Чувствует мальчишка, чувствует. Эх, думать даже об этом тяжело. А в глубоком горизонте опять погромыхивает, вздрагивает. Опять что-то рвут. Словно в большой церкви большая проповедь войны идет. Парнишка сразу тот вспомнился. В Белоруссии. Чем-то Сашка теперь похож на него. Затаенным ожиданием, что ли. Стоял тогда на перроне. В немецком кителе цвета цемента. С подвернутыми грязными рукавами. Оловянные пуговицы. Как глаза слепых по тогдашним вокзалам. Вдруг побежал за раскрытым вагоном. За нашей теплушкой. Расплескивая из котелка. Дяденька, меня Гришкой, Гришкой зовут! ИзЛебядихи я, изЛебядихи! Почему плакал и бежал. Много всего было, а этого не забыть… Ладно, хватит. Тяжелое. Не надо. Сейчас. О другом лучше думать. Зарегистрировала ли Курова письмо? Такая вряд ли забудет. Робот. Автомат. Густые красивейшие волосы блондинки. Но с кожей лица уже самостоятельной. Какая бывает у дамского наморщенного сапога, надетого на ногу модницей. Лет пятьдесят уже даме. Однако до сих пор с талией хорошо перевязанной метлы. Ходит гордо. Сохранила фигуру. Рожала ли когда? Нет, пожалуй. Такие не рожают. Всю жизнь возле начальства была. Секретарствовала. Нашими-то ловеласами брезгует. Впрочем, Тигривый там чего-то вроде бы. С улыбочками докладывали. В Совмине до нас была. Под каким-то министром. Не угодила чем-то. А может, просто надоела. Молодой заменил. Фаворитка в опале. На письма к нам засунули. Как и меня в свое время. Хотя я сапоги никому не лизал. За «дело», как они сказали. Ты аморальный человек, Новоселов, и в партии тебе не место. А, да ладно. Пусть. Быльем поросло. А эта многим уже крови попортила. Письма жалобщикам нужно писать от руки, уважаемый Константин Иванович, но на бланке редакции и с печатями. Большой психолог. Всю жизнь отфутболивала. Как такой не знать? Вам опять Виктория Леонидовна звонила. Говорит, что вы скрываетесь от нее. Говорят, вы теперь комнату где-то снимаете. Так ли? Курова… Курво-вой бы ей называться. Ладно. Черт с ней. Громадный плот вон из-под моста вылезает. Два катера в хвост впираются. Чтобы не занесло на берег. Головной катер с длинным тросом бурлит точно на месте. Метров на триста плот. Отец бы ахнул, увидев, какие плоты стали таскать. Рубленый домик на одной из секций. Проплывает. Постирушки под солнцем полощутся. Ребятишки в рубашонках бегают, подпрыгивают. Черпаком ворочает в казане мать. В свисшем кошеле платья заголились расставленные убойные ноги молодухи. Сам хозяин-плотогон в резиновых сапогах – валяется. На спине. Русая голова в воде меж бревен плавает – как замоченное белье. Да-а, жизнь. Семейная. Вспоминается сразу Куликов. Доцент нефтяного, кажется, института. До войны у Цыбановых комнату снимал. Рядом с нашим домом. Жена – хромоножка. Как старенькая обезьянка взбалтывала и прихлопывала ножкой во время ходьбы. Когда он вел ее под руку, то тоже приволакивал ногу. Синхронно, почти как она. Сам лысый. Виски, что у старого голубя, – горящими спиртовками. Так и шли всегда под руку какой-то неразлучно-обоюдной обузой. Такие не живут друг без друга ни дня. Старая Цыбаниха говорила, выкатывала вареные глаза. Моет ее! Не поверите! В тазу! Как ребенка! А потом она его – такого байбака. Бабы покачивались у ворот. Смотрели как на небожителей. На всю жизнь запомнилась пара. Отец однажды. Выпивши. На скамейке сидели. Вот как надо любить. А ты тряпка. Вытирают ноги – молчишь. Прав был старик. Прав. Семейные отношения. Тайна двоих. Известная всем. Тот же Коля. Коля-писатель. Друг Коля. Постоянно напряженный весь. Напряженный в себе. И одновременно – вовне. Как слепой, идущий по тротуару. Стукающийся палочкой. Бедняга. Тоже фронтовик. Контуженый. Без руки. Нет, моей далеко до его Аллы Романовны. Далеко. А впрочем. Такой же тряпкой, как Коля, всю жизнь был…

Перейти на страницу:

Похожие книги