– Не сомневаюсь, – заявил он, с насмешкой отмахнувшись от нее рукой, – Другого я от тебя и не ожидал. А ты подумай о том, что, между прочим, часть лекарств не составляет никакого труда добавить в еду заключенным – большинство из них безвкусны, а если некоторые и имеют какой-либо привкус, то истощенные люди все равно не заметят его, измученные голодом, страхом и слабостью. К тому же, мало кому приходит в голову проявлять бдительность при потреблении продуктов.
Пока Лера пыталась осознать услышанное и оправиться от шока, вызванного в наибольшей степени все-таки действительным осознанием своей глупости (Действительно, как она могла не подумать про еду? Находясь в этом месте пусть небольшой, но уже вполне впечатляющий промежуток времени, она уже должна была бы понять, что здесь нужно быть предельно осторожной при каждом движении и не доверять никому. Наверное, доктор Громов был прав, когда заявил ей о том, что она слишком глупа, чтобы остаться в живых, не прибегая к его помощи. Вероятно, без доктора Громова она погибла бы чуть ли не сразу, как попала в это место.), доктор Громов скакал рядом, заглядывая в лица лежащих в комнате обессилевших, обезумевших, изможденных людей. Но рассуждать длительное время о своей никчемности Лере не удалось – из раздумий ее неожиданно вырвал доктор Громов. С характерной для него резкостью подскочив к Лере, он тут же возбужденно дернул ее за рукав и указал на девушку, лежащую на кровати № 6, что стояла прямо посередине комнаты, что изрядно мешало перемещаться в пространстве этой камеры и добавляло неудобств, усугубляя ощущение некомфортности и отвращения к происходящему. Впрочем, учитывая обстоятельства, это было не так важно.
– Смотри, смотри! – радостно зашептал доктор Громов, указывая на девушку, лежащую на этой кровати, но тут же переменился в лице и сердито сдвинул брови, глядя на Леру, – Эй! Ты что, не слышишь?
– Слышу, слышу, – прошептала Лера с таким трудом, что даже не была уверена, что ее собеседник услышал ее, и даже страх того, что ее наставник опять рассердится на нее, в этот раз не мог пересилить потрясение, вызванное увиденным.
Несчастная девушка лежала, скрючившись под одеялом так, что, казалось, ей было больно пошевелиться, и стонала так жалобно, что у Леры на глаза наворачивались слезы, когда она глядела на нее. Волосы ее совсем свалялись и разметались по подушке так, что лица совсем не было видно – все, что могло предоставить ее образ, это были ее неестественно скрюченная под одеялом фигура и этот слабый душераздирающий стон – стон человека, глубоко страдающего от ощущения невыносимой боли и отчаяния, стон человека, слишком обессилевшего для того, чтобы далее терпеть эту боль. Стон человека, который умирает. Который не хочет умирать, но, не в силах далее терпеть эту невыносимую, отчаянную муку, обезумевшего от горя, от осознания собственной слабости и безысходности ситуации, начинающего понимать тот ужасный факт, что при таких обстоятельствах смерть будет скорее избавлением, чем нежелательным исходом. Девушка эта стонала тихо-тихо, едва слышно, но от этого, возможно, это звучало еще более мучительно, чем если бы она кричала громко. Если человек может стонать громко – значит, у него есть на это силы. Она лежала совсем тихо, поджав под себя всю свою худощавую фигуру, и стонала, стонала, беспрерывно стонала. Неожиданно стон ее начал усиливаться и становиться все громче и громче. Ее бессвязная речь становилась все отчетливее и, сквозь край одеяла, которым было прикрыто ее лицо и упавшие на него пряди свалявшихся волос, уже можно было разобрать обрывки отдельных фраз, которые прерывались сдавленными рыданиями:
– Сволочи… Сволочи… Нет! В покое… Он туда не пошел. А я? Оставьте. Да! Да… Брось! Зачем? Сволочи…
В конце концов, после глубокого вздоха, девушка замолкла, совсем, казалось, обессиленная, после ее речь снова возобновилась, но была столь же тихой, как и до этого, и снова разобрать было ничего невозможно. До тех пор пока стон ее не усиливался вновь и тональность ее голоса не повышалась опять, что, впрочем, не имело никакого смысла, потому что понять смысла ее речи было все равно невозможно.
«Они, наверное, уже совсем извели, измучили ее», – подумала Лера, и ее охватила такая глубокая тоска, вызванная неподдельным участием к бедной девушке и страхом за свое собственное существование, что на глазах ее выступили слезы.
Тут девушка резко дернулась, отчего край одеяла слетел с одного ее предплечья, открывая взгляду ее худую руку с припухшими следами инъекций на вене, окруженной синевато-фиолетовой кожей, и Леру охватил еще больший ужас, когда она увидела, что руки ее привязаны к кровати. Она сглотнула. Ее тоже поначалу привязывали.
– Не ныть! – шикнул доктор Громов, начиная раздражаться.
Лера взглянула ему в лицо, но изображение его как будто не было принято ее сетчаткой глаз – такую внезапную пустоту она ощутила, такую беспомощность.
«Могу ли я как-то ей помочь?» – в отчаянии подумала Лера, глядя на доктора Громова и уже заранее предвидя его ответ.