Папа попытался сдать Лешу в детские ясли. Но там с ним случались приступы истерики. Поднималась температура, и все, что он проглатывал, тут же шло обратно. «Повышенный рвотный рефлекс на нервной почве», — сказали те же врачи.
Папа работал и, чтоб хоть как-то воспитывать Лешу и не травмировать его детскую психику, пригласил няню.
Все заработанные деньги он отдавал няне. Так как он был патологически честный папа, он полагал, что все люди вокруг тоже такие.
Очень скоро няня почувствовала себя полноправной хозяйкой и стала транжирить папины деньги. Она запирала Лешу дома, замотав его в одеяло и туго перевязав полотенцем, чтоб не случилось чего, и уходила.
Соседи рассказывали папе об этом, но она была очень хитрой и изворотливой особой. К тому же молодой и весьма привлекательной. Тебе не скучно?
— Нет, что ты. Продолжай.
Нам принесли обед, и он давно уже остывал, а я все слушала исповедь Алексея.
— Знаешь, Иришка, я не помню маму. Мне говорили, что она была очень сдержанным человеком. Она никогда не повышала голоса на детей в школе и, если кто-нибудь из нерадивых учеников отвечал неправильно, лишь вежливо говорила: «Вы ошибаетесь, молодой человек. Мне кажется, вы не очень внимательно прочитали заданный материал». Или так: «Я буду вам благодарна, если вы придете ко мне вечером на дополнительные занятия».
Я вспомнила нашу географичку. Как она однажды ударила линейкой по голове одну девочку за то, что та уронила ручку и наклонилась, чтоб поднять ее.
— Ну вот, — продолжал Алексей, — няня была красивой женщиной, чуть моложе моего папы. У нее подрастал сын, мой ровесник… Не прошло и года, как мы стали сводными братьями.
Папа был механиком, но чаевых он не брал принципиально, а жить на одну зарплату было тяжко.
Через какое-то время мачеха родила еще троих детей, и, когда отец, измученный непосильным трудом, стал частенько хворать, она, прихватив единственную в нашем доме ценность, старинное столовое серебро, доставшееся нам от моей прабабушки, слиняла.
Я остался за старшего. Мне было девять. Восемь с половиной Егору, семь твоей тезке Иришке. Она так смешно говорила. Все никак не могла произнести звук «ш», и у нее получалось Ириска. Что-то около пяти Вальке и два Севе.
Было тяжко. Я работал с отцом, и его за это ругали, грозились отобрать детей и отдать в интернат. Но он всех нас любил. Даже Егора. Егор был довольно противным парнишкой. Если не было повода для ссоры, он создавал его сам. Даже в праздники портил всем настроение. Но, почуяв опасность, быстренько улепетывал. Маманька его баловала втайне от всех. Брала на базар и кормила там фруктами. Однажды я случайно увидел это.
Еще когда она была с нами, я частенько подрабатывал на базаре. Подносил, уносил, подметал, сторожил, когда хозяева отлучались по делу.
Мне за это давали немного денег или еды. Кто что мог: то свеколки притащу, то яблок. Иногда хлеб с лотка падал. Отряхну от грязи, и в дом. Ни одной ягодки не съем сам, сначала поделю поровну и всем раздам. Однажды один мужик кроликами торговал, да с ним плохо стало. Его в медпункт, а я стоял и стал торговать вместо него. Он пришел, а я ему выручку — всю до копеечки. Он мне целого кроля за это дал! Это был самый вкусный в моей жизни ужин.
Учился я плохо. Убежал. Но меня насильно привели в школу. А там, пока меня не было, появилась новенькая. Оксанка.
Я подумал: «Вот было бы здорово, если б меня посадили с ней». И, представляешь, только за ее партой оказалось свободное место. Я был просто счастлив. Я летел в школу на крыльях и зубрил уроки после работы на рынке. В выходные мы с отцом подрабатывали в частных гаражах, и, когда у меня появлялись личные карманные деньги, я водил новенькую в кино. Она была красавицей. Волосы — золото! Глаза огромные и серые. Мне так нравились ее глаза. Она занималась гимнастикой и фигурным катанием. Для этого папа возил ее в Минск три раза в неделю. У них была своя машина. Большая, блестящая. Я до сих пор не знаю, какой марки. Но в нашем городе такая была только одна. Больше вообще никаких иномарок не было. А папа ее в загранку ездил. Он в «Ювелирторге» работал.
Это я все потом узнал. А тогда только чувствовал, не чета она мне. Но втрескался по уши. И зубрил уроки, зубрил так, чтобы и Оксанке помогать. Мне это нравилось.
А однажды я пошел провожать ее. Мне тогда уже было одиннадцать.
Мы пришли к ее подъезду раньше обычного — отменили два последних труда. Постояли в подъезде.
— Я пойду, — говорит, а сама так зазывно смотрит.
— Можно до дверей доведу?
— Неудобно, Леш, — отказывает вроде, а чувствую, кокетничает.
Я пошел с ней. Сердечко мое, как у воробышка, трепещет. Сам думаю: «Доведу до двери и поцелую, а там будь что будет».
Поднялись на третий этаж.
— Ну пока, Леш, — говорит.
— Подожди, — отвечаю, а сам к ней близко-близко подошел и глаза зажмурил.
Вдруг слышу за дверью ее квартиры голос моей мачехи: «Ах, что вы, Емельян Петрович! Сейчас ваша супруга придет. Хи-хи-хи. Ха-ха-ха». А мужик, отец Оксанки, бормочет что-то невнятное. Она в ответ: «Спасибо за перстенек! Я к вам в среду утречком. Ждите».