— А мы, отщепенцы, отбросы, осмеливаемся еще считать себя выше и лучше! — негодовал плаксивым голосом Восьмеркин, выходя с братом из людской. — Что мы? Кто мы? Ни идеалов, ни науки, ни труда… Ты слышишь, они хохочут? Это они над нами!.. И они правы! Чуют фальшь! Тысячу раз правы и… и… А видал Дуняшку? Ше-ельма девчонка! Ужо, погоди, после обеда я позову ее…»
Дуняшка выходит на первый план. За ней уже видна дама с собачкой. Идеология прогорела на низших этажах юмористической поэтики, ничего не прибавив к привычным спорам, кроме запахов людской и скуки.
Но Франция сохранится до конца, и если с Дуняшей понятно, что делать после обеда, то с Францией непонятно, она так и зависнет, неприспособленная, неприкаянная, отчужденная.
Отчужденный образ француза возникает в рассказе «Неприятная история». В этом странном рассказе (еще В.В.Виноградов заметил, что у главного героя рассказа Жиркова одно имя и отчество в начале рассказа и другое в финале) русская дама, к которой на свидание спешит герой, имеет французского мужа, г-на Буазо.
«Судя по фотографии, которую видел Жирков, это был дюжинный буржуа лет сорока, с усатой франко-солдатской рожей, глядя на которую почему-то так и хочется потрепать за усы и бородку a la Napoleon и спросить: „Ну, что новенького, г. сержант?“»
Кому это хочется потрепать за бороденку? Жиркову? Рассказчику? Чехову? — Всем нам. Есть заговор, на уровне взаимного национального согласия против «франко-солдатской рожи» (мы — это мы, а он — француз), но об этом как-то не принято думать, а тем более говорить.
Буазо с сердитым лицом все время пьет красное вино, ругает русскую погоду, комаров, а когда его жена берет Жиркова под руку и они отправляются в спальню, никаких возражений от француза не поступает. Что доказывает русская жена француза, демонстративно уходя от него в спальню с русским любовником? В чем причина этого нестандартного поведения? По-видимому, в том, чтобы доставить читателю национальное удовлетворение. Оно принадлежит, разумеется, подсознанию и не выводится из него на поверхность. Француз несостоятелен как муж (усы есть, мужчины нет) — не это ли юмористическое противоречие между общепринятыми представлениями о французских мужчинах (они все отменные любовники) и повествованием? Сладость противоречия в том, что, несмотря на семейное положение, русские сильнее связаны между собой, чем с французом. Француз может быть мужем, но он не может быть достойным соперником — он по сути своей жалок.
И еще о вещах довольно неприятных. Чехов активно использует французов для создания картины психологического отчуждения. Впрочем, не только французов. Опять-таки — стереотип русского подсознания. Располневший Ионыч видится обывателям «жирным поляком». Концентрируется множество обид. Это уже не Чехонте. Чехов стал Чеховым, когда у него «включилось» самосознание. Акт письма перестал быть «автоматическим», стал осмысленным. Возникла обратная связь между письмом и сознанием. Но эта связь оказалась недостаточной для преодоления стереотипов. Они только приобрели более изысканный вид. В рассказе «Володя» перед самоубийством героя возникает образ отчужденного мира, рождающий неприятные впечатления.
Заграница — преддверие смерти. Сначала возникает Ментона. От Ментоны — к французу — Харону, Августину Михайлычу, чья характеристика получает значение запредельной кошмарной галлюцинации:
«…Пожилой, очень толстый француз, служивший на парфюмерной фабрике. Он положил свою крепкую вонючую сигару на видное место, надел шляпу и вышел».
Затем как тема жизни возникают образы двух девочек-англичанок, бегущих по пляжу в Биаррице, — преднабоковский образ. И снова, когда герой уже выстрелил себе в рот, возникает образ, связанный с Ментоной, — кстати сказать, может быть, единственный раз Чехов заглянул в то, что сейчас называется life after life: