Думается, Рокантена позволительно рассматривать двояко: как реальный, жизнеспособный персонаж минус «x» человеческих качеств и как персонифицированную философскую схему плюс «у» человеческого правдоподобия. Сартр сужает Рокантена, словно руководствуясь пожеланием Дмитрия Карамазова: широк человек, я бы сузил, — освобождает его (минус «x») не только от социальной и бытовой «шелухи», но также и от других, более глубинных наслоений. Рокантен обладает нулевой степенью жизнелюбия и эмоциональности. Вялость Рокантена, которому свойственны замедленные, меланхоличные движения и жесты (первоначально роман назывался «Меланхолия»), является не просто «случайной» особенностью его темперамента. Это своего рода закономерность, обусловленная принципами сартровской поэтики, требующей «вынесения за скобки» «лишних» движений ума и сердца персонажа. В подобном «вынесении за скобки» нетрудно обнаружить методологию феноменологической редукции Гуссерля, направленную на выявление специфического предмета анализа. Но каков специфический предмет анализа у Сартра? Во всяком случае, едва ли уже человек. Рокантен заболевает «тошнотой» с той же легкостью, с какой простужается младенец, полежавший на сквозняке. «Тошнота» — вторая натура; Рокантен сживается с ней, как кафкианский герой — с абсурдной ситуацией, в которой он просыпается в одно прекрасное утро. Впрочем, Кафка достиг большего эффекта в изображении человеческого удела, не превращая своего героя в медиума, а просто-напросто направляя его на поиски примирения с миром, которое оказывается невозможным. Кафка создает причудливую атмосферу печального провала метафизического конформизма. В отличие от него, Сартр не включает примиренческие интенции в сферу своего анализа. Сартровский герой освобожден от оппортунизма. Он идеальный, образцовый служитель «тошноты», хотя одновременно он и скромный житель Бувиля, который, в противоположность, скажем, деревне из романа «Замок», куда прибывает землемер К., реален не менее флоберовского Руана.
Помещая героя в реальную среду, отличную от условной среды как кафкианского романа, так и традиционного «философского романа» вольтеровского типа, а также наделяя его всей полнотой самосознания (что также не свойственно герою «философского романа»), Сартр ввел в заблуждение не одного своего исследователя, если не сказать, что он ввел в заблуждение и самого себя.
Дневниковая форма произведения указывает на то, что автору не оставалось ничего или почти ничего добавить от себя к свидетельствам героя. Но при этом мы никогда не найдем и намека на сознательно созданные автором противоречия дневника (честолюбие, прорастающее через «тошноту», как бамбук сквозь асфальт, так и осталось в «подсознании» романа), которые могли бы взорвать его изнутри. Любой жест Рокантена соотнесен с «тошнотой» — такова норма. В результате мир оказывается в тисках экзистенциалистского догматизма.
Но это, разумеется, не исключает значимости романа «Тошнота». Обладая известным шоковым действием, роман предлагает читателю критически отнестись к тем школьным урокам аксиологии, которые он, возможно, затвердил чисто механически. Во всяком случае, некоторые из «ценностей», которые были повешены Сартром на бедного Самоучку, как на вешалку, — действительно ветошь. Мы имеем в виду прежде всего отвлеченный гуманизм Самоучки, нимало не пригодный в противоречивой действительности нашего века. При этом, казня Самоучку за его гуманистический идеализм, Сартр не без озорства приписывает своему герою порочную любовь к мальчикам, из-за чего в библиотеке Бувиля вышел шумный скандал. Понятно желание писателя эффектно противопоставить слишком абстрактному человеколюбию слишком конкретную любовь педераста, пожелание это в «Тошноте» осуществлено с грубой прямолинейностью.
Как бы затаив обиду на своего создателя за приписанный ему порок, Самоучка впоследствии отыгрался, и его реванш любопытен.
Любовь Самоучки к людям проснулась в немецком плену, куда он попал в конце 1917 года.
«Мсье, — сказал Самоучка Рокантену во время памятного обеда в ресторане, — я не верю в Бога; его существование опровергнуто Наукой. Но в концентрационном лагере я научился верить в людей».
Когда шел дождь, пленников запирали в большом сарае, и они стояли там, тесно прижавшись друг к другу.
«В один из первых дней, когда нас заперли в сарае, давка была такая, что я подумал: задохнусь, но внезапно могучая радость поднялась во мне и я почти что потерял сознание от чувства братской любви к этим людям, которых мне хотелось расцеловать…»
Ироническая улыбка Сартра, скрытая в этих словах, перерастает в откровенную издевку: