Читаем Лабиринт Два: Остается одно: Произвол полностью

«Выстрел в Лолу, которую я не посмел обокрасть, выстрел в Марсель, которую должен был бросить, выстрел в Одетту, с которой не захотел переспать. Этот — по книгам, которые я не осмелился написать, а этот — по путешествиям, в которых себе отказал, а вот этот — по всем типам разом, которых я хотел ненавидеть, а стремился понять…»

Расстреляв свои сомнения, Матье принимается за глобальное уничтожение:

«Он стрелял в Человека, в Добродетель, в Мир… он стрелял в красивого офицера, во всю Красоту Земли, в улицу, цветы, сады, во все, что когда-то любил. Красота сделала непристойный прыжок, а Матье стрелял дальше. Он стрелял: он был чист, он был всемогущ, он был свободен».

Матье расстрелял всю свою человечность, в нем — больше ничего человеческого не осталось. Сквозь облик рефлектирующего интеллигента на пороге смерти проступило геростратово обличье, исконное, неискоренимое, торжествующее. Оно властно заявило о себе как о единственно достоверной природе человека, с которой он сходит в могилу. Альтруистические чувства, стремления, желания пребывают в человеке и даже порою делают его беззащитным перед их выражением, но они находятся, как явствует из финала трилогии, где-то на серединном уровне; на более глубинных, подпольных уровнях власть принадлежит индивидуалистическим стремлениям, а еще ниже — геростратову комплексу. Таков, собственно, вывод из одиссеи Матье. В этом выводе нет ничего отрадного для гуманизма: он не изгоняется, он сохраняет свое место под солнцем, но весьма скромное — личностное начало, как правило, осуществляет постоянный контроль над действиями человека и в каждый, даже самый бескорыстный альтруистический порыв добавляет щепотку едкой соли индивидуализма, достаточную для того, чтобы этот порыв замутнить и сделать двусмысленным.

Значит, если личность попадает в пограничную ситуацию, то, пусть приведенная в нее гуманными соображениями, она отбрасывает их немедленно и брезгливо и получает «умопомрачительную свободу».

Так качается маятник состояний сартровского героя: от «тошноты» (как реакции на состояние мира) — до «умопомрачительной свободы» («если Бога нет — все позволено»[138]) и от «умопомрачительной свободы» — к «тошноте» (как реакции героя на свой собственный бессмысленный бунт в бессмысленном мире), и так далее, до бесконечности, до дурноты, до… тошноты.

Сказать, что Сартр был противоречивой фигурой, — это, право же, общее место. Кого ни возьми, все крупные писатели XX века — противоречивые фигуры. Литературоведческими стараниями, можно сказать, создан международный клуб противоречивых писателей, своего рода элитарное заведение, куда случайных посетителей не пускают. В подробностях разработав методологию обнаружения противоречий (к ней прибегают не без лукавства: противоречивый — значит отнюдь не пропащий), в течение долгих лет борясь за издание того или иного «противоречивого» автора (смешно сказать, рассказ «Стена» был впервые опубликован по-русски через пятьдесят лет после его создания!), мы редко занимаемся анализом действительных противоречий целостной системы: индивид — обыватель — художник. Как бы то ни было, если подчиниться общепринятой методологии, Сартр может занять одно из председательских мест в вышеназванном клубе: он был чемпионом всевозможных противоречий — философских, эстетических, политических, каких угодно. Он создал теорию «ангажированной литературы», призванной быть социально активной, и одновременно утверждал, что человек — «бесполезная страсть». Буржуа по происхождению, он люто ненавидел буржуазию, выставлял ее сословием «мерзавцев». В последние годы жизни Сартр был яростным «гошистом», распространял на улицах «подрывные» издания, но до конца дней остался бароном французской словесности, увенчанным Нобелевской премией, от которой, как от кошмара, в ужасе отказался. Мечта стать прóклятым писателем не осуществилась. Де Голль мудро заметил: «Вольтера не арестовывают». Сартр явно недооценил прóклятую им цивилизацию.

1972 год Виктор Ерофеев

<p>Мысли о Камю</p>

Камю пришел в литературу с сознанием того, что жизнь бессмысленна, а небо пусто. Певец абсурда по необходимости, по невозможности найти иную связь между миром и человеком, Камю не был неподвижным, незыблемым изваянием. Его философско-эстетическое развитие, мировоззренческая траектория, отчасти напоминающая траекторию богоборческих героев Достоевского, отличаются тем, что Камю умел признавать и анализировать свои ошибки. Но сперва он не мог их не совершить.

Камю как писателя, мечущегося между историей и вечностью, сформировали четыре источника: происхождение, средиземноморское «почвенничество», болезнь и книжная культура.

С историей Камю крепко связан своим происхождением.

Перейти на страницу:

Похожие книги