Читаем Лабиринт полностью

Самому капитану она, впрочем, показалась бы несколько циничной, даже не без налетца фрондерства, но ведь это лишь сверху, а в глубине та же мысль, с которой тогда, в его кабинете, мешали мне согласиться мои семнадцать лет и отсутствие жизненного опыта.

Но теперь эта мысль уже рисуется мне не грубо, не вульгарно, — тут уже известная эстетика, утонченность, тут в самих звуках мерещится и взгляд приглушенный, сквозь облачко дыма, и усмешечка в полгубы: «Что он Гекубе, что ему Гекуба?» — и через коротенькую паузу: «Как говаривал принц Датский»... И ведь, в сущности, ничего не сказано — и все сказано, и ничего нет — и все есть, зато как! Но я признаюсь: у Олега это получилось бы лучше. Олег — это высший класс, экстра, сноб из Охотного ряда. У него это получилось бы здорово, а я — что я?..

Утром я едва отрываю голову от подушки.

— Где это ты вчера набрался?— неодобрительно спрашивает Рогачев.

Ребята уже вернулись с физзарядки. У них морозные, румяные лица праведников. С завистью заматерелого грешника я смотрю, как блаженно вкушают они хлеб с маргарином, прихлебывая кипяток из кружек, и между делом листают конспекты. Им хорошо. У них не ломит затылок, не вяжет во рту, им не приходится по частям собирать свое тело, которое распалось на куски, требующие покоя и неподвижности. К тому же мне вспоминается вчерашнее. Меня гложет ощущение какой-то смутной вины — перед Машенькой, перед ребятами и всем человечеством в целом.

Я натягиваю штаны на деревянные ноги, беру полотенце и плетусь в умывальник. Холодная вода вселяет в меня надежду. Мне хочется искупить свои грехи примерным отношением к науке и долгу перед обществом. Я только неясно представляю, как это сделать. Но в и институт я мчусь бегом, чтобы не опоздать на первую лекцию.

На лестнице я сталкиваюсь с Машенькой. Сделав неприступное лицо, она обгоняет меня, едва тряхнув пушистой гривкой — это может сойти и за кивок и просто за нечаянное движение. Правда, на площадке ее шаги как бы в ожидании замедляются, но я тоже сбавляю скорость,

и она даже не взлетает, а взвивается вверх, рассыпая по лестничным маршам ожесточенную, непримиримую дробь каблучков.

Мы — последние. Со вторым звонком, гася шум, в аудиторию своей быстрой, размашистой походкой входит Сосновский. И вслед за ним врывается в дверь и пробегает по рядам какой-то бодрящий сквознячок. Его приветствуют весело, дружно, громко, словно каждый хочет, чтобы он расслышал его голос.

Тем временем я пробираюсь в дальний конец аудитории, — туда, где, как всегда, Оля Чижик бережет для меня свободный стул. Наверное, она что-то замечает во мне, но я здороваюсь как ни в чем не бывало и раскрываю тетрадь.

Олега не видно. Сегодня он не явился в институт. Он это часто себе позволяет, — и это, и многое другое... Но в общем-то, какое мне до него дело? Что он Гекубе, что ему...

Сосновский начинает лекцию. Теперь можно два часа ни о чем не думать. Ни о чем таком не думать,— ни о чем не думать на лекции Сосповского нельзя.

Он читает нам спецкурс по Пушкину,— при этом спецкурс, не обязательный по программе,— но к нам на его лекции приходят даже с других факультетов. Он приехал в наш институт недавно и сразу сделался кумиром, особенно для девчонок, с их потребностью в пылких восторгах. Меня же что-то в нем настораживает. Мне кажется, например, он слишком уж бравирует умом, эрудицией, блеском своей мысли. Когда он расхаживает вдоль доски, пружинистый, стремительный, лобастый, блестя квадратными очками в светлой оправе и рассекая пространство перед собой резкими, решительными жестами — что-то раздражает меня в нем. Особенно сегодня, сейчас. Я вижу со своего места лишь округлость Машенькиной щеки, но представляю, как зачарованно следит она за Сосновским и пишет, стараясь не упустить ни слова.

Я тоже пишу, я стараюсь сосредоточиться на том, что говорит Сосновский: жалкий, захолустный Кишинев, восстание в Греции, «Кавказский пленник»... Но: почему я не смог ответить, когда он заговорил о «прекрасном мгновении»?..— Россия в аракчеевском мундире... Освобожденная от Наполеона — и в плену у самой себя... Где «черкешенка», которая бы ее освободила?..— Конечно, он провожал ее до общежития, по той же самой дороге...— Романтическая черкешенка — и романтики-декабристы...

Почему я промолчал?.. Ей ведь так хотелось, чтобы я ответил... Но что я мог ответить?..

Черкешенка гибнет, освобождая Пленника, — декабристы разгромлены, но Россия остается в цепях...

— Почему ты не пишешь?..— Оля успевает следить и за мной, и за Сосновским. Она все время наблюдает за мной, но ее лицу я вижу, что внушаю ей сострадание.

Но я слушаю,— слушаю новый блестящий пассаж — теперь уже о Байроне. О Пушкине и Байроне. Скептицизм — первая ступень мышления... Гармоническое восприятие жизни... Дух гуманизма...

Скептицизм — только первая ступень... Кто это сказал: Пушкин или Сосновский? Сосновский или Пушкин?..

Он стоит у окна, слегка расставив ноги, наклонив голову вперед, словно с кем-то споря.

Перейти на страницу:

Похожие книги