Итак, драма развивалась точно по сценарию. Проходя по первому этажу, делегация восхищалась достижениями академиков, смеялась „остроумным“ шуткам Хрущева по поводу Фалька и крайне негативно реагировала на „суровый стиль“ молодого „левого“ МОСХа. Разумеется, выставленные на втором этаже „предатели Родины“, как их представили академики, вызвали уже подготовленный взрыв негодования» [129].
Поначалу Хрущев был крайне благодушен. Ассоциации, как пишет Герчук, у него возникали исключительно бытовые, а не эстетические: глядя на картину Сергея Герасимова «Рыбаки», Никита Сергеевич, например, вспоминал, какой замечательной ухой его угощали на Днепре, и т. п. Самым активным «экскурсоводом», как вспоминают очевидцы, был Владимир Серов. «Оттесняя других, он пытался комментировать работы, что выходило у него чрезвычайно банально („Вот как, Никита Сергеевич, наши советские художники изображают воинов нашей доблестной Красной армии!“ (о картине М. Грекова), или „Вот как, Никита Сергеевич, наши советские художники изображают наших счастливых матерей“ (о Дейнеке)» [130]. Хрущев был разговорчив, рассуждал о музыке и литературе. Но вскоре его настроение ухудшилось. Увидев «Обнаженную» Фалька, Никита Сергеевич рассердился и заявил, что не позволит тратить деньги государства на подобную мазню. Серову только этого и нужно было: он начал называть цены, ругая музеи, расплачивающиеся за такие картины деньгами трудящихся. Совсем недавно прошла денежная реформа, превратившая рубль в гривенник, и Серов нарочно жонглировал старыми и новыми деньгами, отчего цены получались астрономические. Проделано это было мастерски. «Никто из присутствовавших художников — Б. В. Иогансон, С. В. Герасимов, Мочальский — не внес поправки. Как никто не сказал премьеру, что те живописцы, которых он собирался выслать из страны и выдать им билет до границы — Фальк, Татлин, Александр Древин, другие, уже давно ушли из жизни. Громы и молнии метались над покойниками. Из живых Серов подсказал только имена молодых, стремившихся к руководству Союзом. Именно на них Хрущев начал „заводиться“, раз от раза гуще пересыпая речь площадными словами», — вспоминала жена Белютина, искусствовед Нина Молева [131].
Лабас редко о ком говорил с пренебрежением, а тем более с ненавистью — только об Александре Герасимове и Владимире Серове [132]. «В дверь просунулась голова хорошо откормленного человека, самодовольного, улыбающегося, очень весело настроенного. На расстоянии я на секунду поддался впечатлению приятной встречи, но когда он подошел поближе, я похолодел — до такой степени он показался мне чужим. На протяжении долгих лет мне приходилось встречаться со многими художниками, но такого я себе даже не представлял. Он нисколько не похож на художника, словно сделан из совершенно другого теста. Конечно, в АХРРе можно было отыскать ему родственников — там были подобные типы, но мы их не считали за художников. У меня было такое неприятное чувство, будто приехал барин, самовлюбленный, холодный, расчетливый, думающий только о себе; толстяк, ловкач, хитрец, коварный и алчный, эдакий коршун, быстро умеющий сориентироваться и надеть маску доброжелательного, симпатичного человека, радеющего о государственном деле. У него много приемов, которые тщательно отработаны. Многие на это покупались — он словно гипнотизировал, острил, будто бы гладил вас по головке, а женщинам незаметно ловко отпускал комплименты. Когда он что-то резко критиковал, то извинялся, говоря, что это его сугубо личная точка зрения, а вообще он принимает любой стиль и почерк.
Но я-то видел, что это только завеса. Со мной он вел себя осторожней — видимо я его беспокою. Ему понравился портрет девушки в красной кофте и портретный этюд (Портрет О. П. Нестеровой), и он начал рассуждать о том, что можно писать портрет с натуры, а можно выбрать момент в жизни… Это было не без смысла, но я чувствовал, что все равно нас разделяет пропасть. Ну, как если бы мы говорили о музыке с осведомленным человеком, который может понять умом, какие идеи хотел выразить композитор в симфонии. Но если этот человек лишен музыкального слуха, не чувствует настроения или абсолютно расстроенного рояля — что он может почувствовать в настоящей, большой музыке? Так и мне все время казалось, что Серов не улавливает самого главного: он не понимает искусства, настоящую живопись, ее глубокий смысл.
То, что он никакой не живописец, это бесспорно. Это видно по его картинам. Ну, что можно сделать — таков факт, и это его личное несчастье. Он этого, конечно, не понимает и, наоборот, думает, что все у него прекрасно, а мы, бедные художники, целиком у него в руках и от него зависим. Это он правильно понимает, потому что так и есть на самом деле и это наше несчастье и большая беда, что нами уж очень долго управляют такие „художники“».