«Зверь
Зверь в человеке уснул; но, может быть, он когда-нибудь проснется, может быть, действительно, предстоит еще последний поединок человека со Зверем, Бого-человека с Богом-Зверем?
«Зверь знает все. Глуп человек, глуп, глуп человек!» – повторяет в заключение дядя Ерошка и, «опустив голову, задумывается» – так же точно, как юноша в рассказе старца Зосимы.
Эта дума – не есть ли первая, колыбельная и в то же время самая последняя, предсмертная дума человечества?
Во всяком случае это – сокровеннейшая дума Л. Толстого – о «Божьей твари», об «образе зверином» в образе человеческом, «в образе и подобии Божьем» – о первом и последнем Звере. Именно к этой страшной и все-таки ясной думе сходятся все ночные титанические корни, все подземные родники его творчества. Тут их и надо искать – тут просвет и выход в какую-то другую бездну, другое небо.
«– А ты убивал людей? – спрашивает Оленин дядю Ерошку.
Старик вдруг поднялся на оба локтя и близко придвинул свое лицо к лицу Оленина.
– Черт! – закричал он на него. – Что спрашиваешь?
Несколько раньше, во время этой же самой беседы, «очнувшись от своей задумчивости, Ерошка поднял голову и начал пристально всматриваться в ночных бабочек, которые вились над колыхавшимся огнем свечи и попадали в него.
– Дура, дура! – заговорил он. – Куда летишь? Дура! Дура! – Он приподнялся и своими толстыми пальцами стал отгонять бабочек.
– Сгоришь, дурочка, вот сюда лети, места много, – приговаривал он нежным голосом, стараясь своими толстыми пальцами учтиво поймать ее за крылышки и выпустить. – Сама себя губишь,
Должно быть, в это мгновение по лицу Дяди Ерошки, убийцы зверей и людей, старого лешего, проходит улыбка святого старца Зосимы, улыбка неведомого, несознанного и неназванного милосердия, если не Христова, то все же более близкого ко Христу (хотя, может быть, близостью соприкасающихся крайностей), чем то, которое уже сознало и назвало себя милосердием «христианским».
Да, дядя Ерошка не только «знает», но и «жалеет», «любит» зверя. Потому и знает, что любит. Он любит и того кабана, за которым охотится в камышах и которого убьет. Вот чисто арийское противоречие; вот живой, животный изгиб переплетенных веток в арийской заросли, чуждый и непонятный простому, правильному, как черта горизонта, беспощадно-прямолинейному и пустынному духу Семита.
Л. Толстой, как дядя Ерошка, тоже «знает Зверя», потому что любит его.
Впервые после тысячелетий семитского опустошения и уединения этот великий ариец дерзнул сопоставить, соединить в бесстрашном
В «Войне и мире» охотники смотрят на только что затравленного матерого волка: «свесив свою лобастую голову с закушенною палкою во рту, большими стеклянными глазами он смотрел на всю эту толпу собак и людей, окружавших его. Когда его трогали, он, вздрагивая завязанными ногами,
Так же «просто» смотрит на смерть и Платон Каратаев. Каждое утро и каждый вечер говорит он всегда одинаково: «Положи, Господи, камушком, подними калачиком», «лег – свернулся, встал – встряхнулся». Он лег, свернулся и умер – Господь положил его «камушком», может быть. Господь и подымет его «калачиком». Каратаев знает,
Через какие муки и ужасы надо пройти бедному, умному, «умствующему» князю Андрею, чтобы достигнуть этой нечеловеческой, божеской и животной, «змеиной» мудрости, этой каратаевской «голубиной» простоты взгляда на жизнь и смерть, этой «совершенной круглости».
В одной довольно слабой и бездоказательной статье Л. Толстого «Первая ступень» (XIII ч.), проповедующей вегетарианство, воздержание от убоины, есть несколько страниц – описание смерти животных, – которые принадлежат к его величайшим созданиям.