Вижу его совершенно ясно уже по возвращении его из Севастополя (1855 г.) молодым артиллерийским офицером и помню, какое милое впечатление он произвел на всех нас. В то время он уже был известен публике («Детство» появилось в 1852 г.). Все восхищались этим прелестным творением, а мы даже немного гордились талантом нашего родственника, хотя еще не предчувствовали его будущей знаменитости.
Сам по себе он был прост, чрезвычайно скромен и так игрив, что присутствие его воодушевляло всех. Про самого себя он говорил весьма редко, но всматривался в каждое новое лицо с особенным вниманием и презабавно передавал потом свои впечатления, почти всегда несколько крайние (absolus). Прозвище
В первые два или три года нашего знакомства мы виделись с ним довольно часто, но более урывками. Дороги наши были слишком различны. Я была тогда уже при дворе, а он появлялся в Петербурге только наездом.
Мы все его так полюбили, что всегда встречали его с живейшею радостью, но это еще не было между ним и мною началом той дружбы, которая впоследствии связала нас на всю жизнь. Она вполне развилась только в 1857 году, в Швейцарии ‹…›. В Женеве мы прожили всю зиму и в марте, к нашему великому удивлению, предстал пред нами Лев Толстой[175]. (Скажу, кстати, что его появления и исчезновения всегда имели какой-то характер decoup de th'e^atre[176])
Не будучи в то время с ним в переписке, мы совершенно не знали, где он находится, и думали, что он в России.
– Я к вам прямо из Парижа, – объявил он. – Париж мне так опротивел, что я чуть с ума не сошел. Чего я там не насмотрелся… Во-первых, в maison garnie[177], где я остановился, жили 36 m'enages[178], из коих 19 незаконных. Это ужасно меня возмутило. Затем хотел испытать себя и отправился на казнь преступника через гильотину, после чего перестал спать и не знал, куда деваться[179]. К счастью, узнал нечаянно, что вы в Женеве, и бросился к вам опрометью, будучи уверен, что вы меня спасете.
Действительно, высказавши все, он скоро успокоился, и мы зажили с ним прекрасно; виделись ежедневно – гуляли по горам и вполне наслаждались жизнью. Погода стояла чудная, о природе и говорить нечего. Мы ею восхищались с увлечением жителей равнин, хотя Лев Николаевич старался подчас умерить наши восторги, уверяя, что все это дрянь в сравнении с Кавказом. Но нам и этого было довольно.
К нашим экскурсиям присоединялись иногда кое-какие русские знакомые. Сестра моя, будучи во всех малых и великих случаях олицетворенной добротой, умела придавать нашим походам особенную прелесть, забирая с собой в громадном мешке все, что могло доставить удовольствие каждому из нас.
Однажды мы отправились на самую вершину Салева[180], откуда был очаровательный вид. Остановившись в маленьком, довольно красивом отеле, мы нашли в нем удобный приют для отдохновения, но решительно ничего, что могло удовлетворить проголодавшееся общество.
Мешок с провизией, разумеется, явился на сцену, и покамест сестра его раскладывала, мы все смотрели на него жадными глазами. Чего-чего в нем не было! И чай, и конфекты, фрукты, пирожки и различное печенье, даже вино и сельтерская вода…
Вижу, как теперь, восхищенное лицо Льва. Он радовался лакомствам, как маленький мальчик, и не переставал подхваливать сестру: «Ай да бабушка Лиза»… Но вдруг ему захотелось поддразнить ее. (К этому он был чрезвычайно склонен.)
– Ну вот, бабушка Лиза, вы в своей щедрости притащили с собой целый воз и, однако, наверное, кое-что забыли. Пари держу, например, что у вас нет с собою карт.
Сестра молча опустила руку в карман и вынула из него две колоды карт. Восторгу Льва не было меры, хотя карты оказались вовсе ненужным элементом там, где не хватало глаз, чтобы смотреть на великолепное захождение солнца и на бесконечную перспективу гор…
Лев называл нас «бабушками» ради шутки, уверяя, что именование теток нам вовсе не пристало, особливо мне: «Вы для этого еще слишком молоды» (Pardoxe `a la L. Tolstoy).
Скажу здесь мимоходом о настоящей степени нашего родства.