Танька стонет, мечется в жару, в бреду. Вспыхивает свет, над ней склоняется мать. Танька дрожит, клацают зубы, она бормочет бессвязное, вскрикивает, плачет. Мать не отходит от неё до утра, утром вызывает врача, остаётся дома день и другой, пока не проходит горячечный кризис.
Постепенно Танька поправляется, у неё чернеют, шелушатся обмороженные щёки и кончик носа, глаза тускнеют, наливаются тоской. Она не хочет поправляться, не хочет вставать с постели, выходить из дому. Врачиха говорит, что не может больше продлевать больничный, — надо идти на ВКК. Но кто же признает её больной, — по всем внешним данным она здоровее самой здоровой. Кто определит болезнь, которая тонкой иглой ушла в сердце, спряталась в душе, растворилась в крови?
В последний день декабря, с утра, когда разошёлся морозный туман, к поселковому совету подкатил "Москвич" с куклой на радиаторе, украшенный разноцветными лентами, шариками, бумажными цветами. Из машины вывели Таньку — в белом свадебном наряде, немую и неловкую в движениях, как заводную куклу. Возле неё суетились мать, Люба, товарки с мясокомбината, говорили что-то, одёргивали, поправляли платье невесты. Танька стояла с отрешённым, застывшим лицом, как глухая.
Её завели в поссовет — там всё было готово. Формальная сторона заняла немного времени — Танька Стрыгина стала Татьяной Макарычевой.
Квартира
Рабочий день был на исходе, и Сергей поторапливался — до звонка надо было выбрать из ящика весь раствор. Когда он разгонялся так, как теперь, то кладка шла легко, ходко, на четыре счета: поддел мастерком раствору, плюхнул на место — раз, с притрусочкой размазал, разровнял — два, схватил пятернёй кирпич, вдавил в раствор — три, подправил, пристукнул рукоятью — четыре. Раз — два — три — четыре. Кирпичик за кирпичиком, со стукотком, с притоптыванием, как будто не работа, не кладка стены по срочному аккорду, а незатейливый перепляс. Десять минут такой пляски, и он как бы глох на оба уха, как бы немел и переставал замечать всё вокруг себя, словно кто шоры прилаживал к вискам. Наступала самая отрадная пора в работе — глухая кладка.
Конечно, краем глаза он видел и двор дома, взятого на капремонт, и крыши соседних домов, обшарпанных, старых, царской постройки, и небо, то ясное, голубое, то вдруг в серых тучах, несущих с Балтики косую нудную морось. Видел он и товарищей своих по бригаде — Кузичева и Мартынюка; и крановщика Коханова в кабине крана с книгой перед носом; и тумбой стоящего на середине двора прораба Ботвина в сине-буро-малиновом берете с неизменной папочкой под мышкой; и бригадира Пчёлкина, доказывающего что-то мраморно застывшему Ботвину; и снующих взад-вперёд рабочих, — всё вроде бы видел Сергей Метёлкин, но ничего не отмечал про себя, вроде бы и не видел вовсе. Гнал ряд за рядом, тянул стенку и себя вместе с ней к небу. Раз — два — три — четыре, глухая кладка.
— Серёга! — донеслось снизу.
Раз — два — три — четыре…
— Сергей!
Раз — два — три — четыре…
— Метёлкин! Оглох ты, что ли?
Не оглох, не ослеп, слышит, что зовут, видит, кто: Надюха, жена родная, но не оторвёшься — глухая кладка.
— Серёжка! Дело есть, срочное, скорей давай!
Тьфу ты! Махнул мастерком: ладно, дескать, потерпишь, ряд докласть — минуты, не часы же. Раз — два — три… Но нет уже счёта, пропал счёт.
Сергей сдёрнул верхонки, привычно сунул за пояс. Окинул глазом работу: ничего, жить можно. Наращиваемый пятый этаж заметно подрос. А как там сподвижники по аккордному наряду? Глянул в левый угол — Кузичев, тощий, рукастый, кланяется на четыре счёта, только счёт у него поживее, пооборотистей — тоже выработал ничего, не меньше Сергея. На правом углу Мартынюк: выставил пузо, как торгаш на рынке, кладёт без всякого счёта, суетится, не кладёт — ляпает. И как такая кладка сходит с рук! Сергей наклонился над стеной, проверил, ровно ли, не погнал ли "волну" — нет, нормально. Помахал Надюхе и пошёл к лазу.
По настилу лесов, по крутым лестницам, с яруса на ярус, всё ниже и ниже, мимо горластых баб в отвислых штанах и телогрейках, заляпанных известью и раствором, мимо плотников, вгонявших в проёмы оконные рамы, мимо девушек, занятых штукатуркой наружных и внутренних стен. Уже на земле, когда проходил возле столярки, послышалось ему, будто кто-то позвал негромко: "Серьга!" Сергей настороженно прищурился — кто же звал? В столярке, едва различимые со свету, стояли у верстаков, покуривали рабочие — не они же, конечно. И тут снова — "Серьга!" За стеклом поблёскивали, смеялись чьи-то глаза — Ирка Перекатова! У неё тут, в одной квартире с плотниками, участковый склад: краска, гвозди, мелочь всякая.
— Ну? — спросил он. — Стоишь, глаза продаёшь?
Чуть выдвинулась из-за рамы, хлопнула ресницами.
— А что? Нельзя?
— Чего моргаешь-то?
Пожала плечами, усмехнулась.
— Моргаю. Ну и что?
Сергей изогнулся, поймал её за воротник телогрейки, но она выскользнула, поправила косынку.
— Ой, нехорошо, Серёжа, — сказала, напевно окая. — Жена ждёт, томится.
— Смотри, заботливая какая.
— Она у тебя хорошая.
— Ну спасибо, а то не знал, какая у меня жена.