Страшное кладбище — смердящий лагерь с восемью тысячами конских костяков и двумя тысячами закоченевших, непогребенных трупов людей — осталось позади. Поземка заметала кости разбитой, поверженной армии великого визиря.
Бухарест торжественно и пышно встретил победителя турок. Несмотря на зимнее время, на улицах стояли толпы народа. Два дня город был иллюминирован. На площадях и главных улицах Бухареста висели десятки красиво написанных транспарантов, на разных языках восхвалявших Кутузова. Русского генерала сравнивали со львом, орлом, барсом, но еще чаще называли знаменитым греческим полководцем и дипломатом Фемистоклом.
На второй день в честь Кутузова был дан большой обед и вечером роскошный бал. Кроме высших гражданских чиновников, приветствовать полководца явились знатные бухарестские жители и их жены. Куконы кокетничали с русским главнокомандующим, восхищались тем, как он посвежел за лето на Дунае. Михаил Илларионович благодарил, улыбался, а думал иное. При ярком свете люстр и канделябров в этих чистых, прекрасных зеркалах дворца он отлично видел, что, наоборот, постарел за лето: победа над турками не давалась даром.
Вместе с другими приветствовал Кутузова французский консул в Бухаресте Шарль Леду.
— Я всегда с большой живостью следил за вашими успехами на Дунае, генерал, — с почтительной, милой улыбочкой сказал он, очевидно, заранее приготовленную, полную едкой иронии (Аустерлиц тоже на Дунае!) фразу, которую Михаил Илларионович сразу же понял.
— Я не знал, господин консул, что вы еще не забыли об Измаиле! — отпарировал Кутузов и подумал: "Да, ты не только следил за мной, но и передавал все султану в Константинополь!"
Главнокомандующий поселился в том же особняке, в котором жил весной. Наконец-то можно было пожить в нормальных условиях: спать на всамделишной кровати, на которую не попадает дождь, обедать за просторным, хорошо сервированным столом, за которым всем хватает места, а не то что в лагере, где если приезжал из Виддинского корпуса кто-либо или курьер из Петербурга, то Ничипору приходилось подставлять к столу ящик, бочку или барабан. И, разумеется, приятнее сидеть в мягком кресле, нежели на жестком складном стуле.
Все шло как будто бы прекрасно — Михаил Илларионович добился того, чего хотел: победа была, и мир казался уже не за горами.
Портило настроение старое, закоренелое недоброжелательство к нему царя.
29 октября Александр 1 пожаловал Кутузову за победу над турками графский титул, словно это могло что-нибудь значить. Стать графом можно было и не побеждая никого. Например, тот же французский эмигрант Ланжерон получил графский титул, не одержав еще никакой победы. Единственным его подвигом оказалось то, что Ланжерон изменил своей родине и принял русское подданство.
Вся Дунайская армия, все генералы-друзья, как Сабанеев, Марков, Булатов, и недруги — Ланжерон, Засс — все были поражены и возмущены. И солдаты и офицеры — все единодушно считали, что за уничтожение лучшей турецкой армии Кутузову полагался фельдмаршальский жезл. В глубине души и сам Кутузов ждал этого. Теперь же, когда в часы ночной бессонницы он думал обо всем, он невольно вспоминал печальный пример своего учителя — Александра Васильевича Суворова. Того здесь же оскорбили, дав за славную Рымникскую победу не фельдмаршальский жезл, как полагалось бы, а ничего не стоящим этот самый графский титул. Затем уже хотелось к своим, домой. Надоело болтаться по бивакам и лагерям, все-таки сказывались шестьдесят шесть лет.
Михаил Илларионович так и написал из Бухареста любимой дочери Лизе:
"Ты не можешь представить себе, дорогой друг, как я начинаю скучать вдали от вас, без дорогих мне людей, которые единственно привязывают меня к жизни. Чем дольше я живу, тем больше вижу, что слава — это только дым. Я всегда был философом, но теперь стал им в высшей степени. Говорят, что каждому возрасту свойственна своя страсть. Моя в настоящее время — это страстная любовь к моим близким, в то время как общество женщин, которого я ищу, — только развлечение. Мне смешно на самого себя, когда я размышляю о том, как я расцениваю и свое положение, и власть, и те почести, которыми я окружен. Я всегда вспоминаю Катеньку, сравнившую меня с Агамемноном: а был ли Агамемнон счастлив? Моя беседа с тобой не весела, как видишь, но я заговорил в таком тоне оттого, что уже восемь месяцев не видел никого из своих".
А турки в Бухаресте не стали торопиться с подписанием мира.
Не только французы, но и австрийцы и англичане — каждый в своих интересах — прилагали усилия к тому, чтобы Турция не заключила мира. Султан не знал истинного положения вещей.
В Константинополе не хотели верить, что их армия разбита. Знали, что турецкие силы окружены, но не представляли себе ужасного состояния окруженных. Великий визирь был на свободе, у Виддина и Рущука оставались какие-то войска, — значит, как будто бы не все еще потеряно. Непосредственной угрозы Константинополю не существовало: война велась где-то за Балканами, за тридевять земель.