Гибель Поплавского - именно гибель, не смерть и, вероятно, не самоубийство, - в октябре 1935 года сделала его на один день знаменитым: все французские газеты написали о нем. Русские жители Парижа узнали о нем. "Окололитературные" люди вдруг услышали, что был среди нас талантливый поэт. В редакции "Последних новостей", где я тогда работала машинист-кой (а Ладинский - рассыльным, а Смоленский так и не попал туда на работу), узнали об этом и послали репортера на квартиру, где жил Поплавский. Репортер вернулся в редакцию часа в четыре. Выпускающий (он же - секретарь газеты, он же - душа газеты), А.А.Поляков, по прозванию "рыжий Поляков" (было еще два других Поляковых в газете, не рыжие), покачиваясь на стуле, иронически спросил:
- Ну как? Разложение? Гниение? Монпарнас? Наркотики? Поэзия, мать вашу!
Репортер посмотрел на него и сказал:
- Отец (так называли Полякова сотрудники), если бы вы, как я только что, видели кальсоны, в которых Поплавский умер, вы бы поняли, - и в комнате наступило молчание.
Я впервые увидела глаза Поплавского на фотографии в юбилейном сборнике газеты "Последние новости", изданном в 1930 году (десять лет существования газеты): в жизни он никогда не снимал черных очков, так что взгляда у него не было. В нем была "божественная невнятица", чудесная образность видимого и слышимого, но какая-то необъяснимая жалость всегда вырастала во мне, когда я говорила с ним: человек без взгляда, человек без жеста, человек без голоса. Его видение мира было туманно, его видение себя было расплывчато. В стихах и - позже - в прозе он был свободнее, чем в жизни, хотя все же не свободен. Главной его чертой было отсутствие языка: он говорил по-русски, когда говорил, как-то бледно и тускло, а иногда и неграмотно. В писаниях его это чувствуется, эта непреодоленная неловкость, неуклюжесть, не нарочитая, но органическая бледность синтаксиса. Он читал французов, они ему были близки, он любил их и учился у них, и, я думаю, он кончил бы тем, что осел бы во французской литературе (как это сделал Артур Адамов), уйдя из русского языка совсем, если только не замолчал бы через несколько лет, как замолчали столь многие.
Но он не стал французским поэтом и не стал "бывшим русским поэтом": однажды вечером, в погоне за сильными ощущениями, вместе со своим (вероятно - случайным, к литературе не имеющим отношения) приятелем он нанюхался чего-то (или наглотался), быть может, делая над собой анархический эксперимент. Кое-кто подозревал самоубийство, но тем, кто знал Поплавс-кого, было ясно, что с собой он не покончил, причин для эксперимента было гораздо больше: слишком тускла, нища, однообразна была жизнь, слишком редки минуты снов, минуты озарений и содроганий. За ними все охотились - в дырявых подошвах, в рваных рубашках и заплатанных штанах. А кругом ревели, гремели, грохотали двадцатые и тридцатые годы.
Один фактор чрезвычайно важен для всего этого поколения ("молодым" я уже не могу называть его, я буду называть его "моим" или "младшим"): момент отъезда из России. Те, кто уехал шестнадцати лет, как Поплавский, - почти ничего не вывезли с собой. Те, что уехали двадцати, - увезли достаточно, то есть успели прочесть, узнать, а иногда и продумать кое-что русское - Белого и Ключевского, Хлебникова и Шкловского, Мандельштама и Троцкого. Те, кто уехал в семнадцать, восемнадцать, девятнадцать лет, по-разному были нагружены русским, все зависело от обстановки, в которой они росли, от жизни, которой жили в последние русские годы: учились в средней школе до последнего дня? воевали в Добровольческой армии? валялись ранеными на этапных пунктах? скрывались от красных? бежали от белых? успели напечатать одно стихотворение в студенческом сборнике в Киеве, Одессе, Ростове?