«Здравствуйте, дорогой Александр Иванович! Глаз меня подкузьмил, другую неделю, как клоп, налился кровью, и я с трудом пишу на машинке, а пером или почитать не могу. Да, давно пора ехать в Париж за песнями… Но уж назвался груздем — живи в Провансе! Надо уж поглядеть, какие здесь винограды, да и житьишко тут недорогое — ни метры этой самой, ни авты нет, — брожу — ползаю по саду, орешки собираю кедровые — самое невинное занятие. Посадил шестерку русских огурцов, жду, когда цвести станут. Кролика Ваську мне подарили — дрессирую на воле — случится — буду показывать: спички будет зажигать, огурцы есть выучу: лупить только надо!..
Были жары африканские. Сейчас — дождь, кап-кап, осенний, для груздя хорош. Ежели бы сейчас пирожка с груздем да хоть… марчиком! Мар пью, но зверский и керосином воняет. Вообще веду самый нравственный образ жизни. Писать неохота, но… надо. А теперь, с глазом, ни писать, ни читать. Стосковался по углу на Шевер, по Вас, дорогой. Да здравствует Ал(ександр) Ив(анович)! Слыхал, что «Яма» идет — мчит! Да здравствует Куприн! Конечно, тут ничего удивительного нет. Вы, слава тебе, Господи, не то видели, но радует душу, что иностранцы теперь Вас глотать будут! массой глотать! и загнете Вы роман, желаю страстно. Именно — роман! Палитрища у Вас громадная, кисть первых мастеров, от козявки до молнии в Вашей душе — всюду место, и прекрасная дрожь большого русского сердца! Дружеское мое, любовное слово да претворится в славное дело Ваше! А я буду читать и греть душу. Искру — огонь! Славная русская литература!..
Наш душевный привет и низкий поклон Елизавете Маврикиевне. Кису поцелуйте и скажите ей, что тут нет ничего хорошего: ни винограду — кисл, ни яблок — дерево, ни арбузов — резиновые, ни дынь — как сыр. А мыло — сало. А духи — химия… Ну, крепко жму руку и обнимаю. Ваш Ив. Шмелев».
20 авг(уста) — 2 сентября 1923 г. Грасс.
А в это время в осеннем Париже Куприн одиноко и растерянно бродил по чужим шумным улицам, медленно двигался от Елисейских полей и Итальянского бульвара к бульвару Босежур и улочке Ренеляг, где он теперь снимал скромную квартирку. Он не умел, не мог разобраться в том, что происходило в русском зарубежье: грызня многочисленных эмигрантских партий; монархисты, кадеты, эсеры, социал-демократы, разбившиеся на несколько фракций; Милюков, Струве, Бурцев, Керенский, великий князь Николай Николаевич…
«Да, — невесело усмехнулся Куприн, — я, как муха, тону в этом политическом гоголь-моголе…»
Текла мимо, обгоняя и не задевая его, шумная и чужая жизнь. Бежали хорошенькие худенькие женщины, на ходу подмазывая мизинцем губы; служащие с незапоминающимися, стертыми лицами; африканцы с коровьими губами; подозрительные типы, не то апаши, не то коты: галстук бабочкой, узкий пиджачок, брюки по щиколотку. И безостановочно катился, катился поток автомобилей, обдавая прогорклым перегаром бензина и унося куда-то дорогих женщин в туалетах от «Мадлен и Мадлен» и «Колло», жирных буржуа, наевших животы на военных поставках…
«Толпа пестра, как наши эмигрантские политики, — рассуждал Куприн. — Но все политики сходятся на том, что падение Советской власти неизбежно, и яростно спорят между собой во имя будущего России. Какой России? Что я знаю о ней сейчас?..»
Первое время от обезумевших беженцев и через злобную эмигрантскую прессу до него докатывались самые чудовищные, фантастические слухи. «В России все сошли с ума — там голод, мор, саранча истребляет людей. Там уничтожается все старое, дорогое нашему сердцу, заколачиваются церкви, интеллигенцию насильно заставляют заниматься черным физическим трудом, там преследуют прежнее искусство, изгоняют прошлое даже в названиях…» Как смутила, повергла в печаль Куприна весть о том, что его любимая Гатчина будто бы носит новое и ненавистное ему имя — Троцк…
Потом стали приходить иные, добрые вести. Его бывшая жена — Маша, Муся, Мария Карловна, — и их дочь Лида зовут его вернуться, обещают возможность спокойного творчества и трудовой, безбедной жизни. Кто же прав? Он видит и знает, что происходит в эмиграции. И это ужасно. Но Россия? Совсем недавно, в феврале 1923 года, он отозвался на длинное и искреннее письмо Маши — теперь уже не Куприной, а Иорданской, жены видного большевика, назначенного советским послом в Италии.
Куприн писал: «Ты совершенно права, мой ангел, Машенька: существовать в эмиграции, да еще русской, да еще второго призыва — это то же, что жить поневоле в тесной комнате, где разбили дюжину тухлых яиц. В прежние времена, ты сама знаешь, я сторонился интеллигенции, предпочитая велосипед, рыбную ловлю, уютную беседу в маленьком кружке близких знакомых и собственные мысли наедине… Теперь же пришлось вкусить сверх меры от всех мерзостей, сплетен, грызни, притворства, подсиживания, подозрительности, мелкой мести, а главное, непродышной глупости и скуки. А литературная закулисная кухня… Боже, что это за мерзость!