— Сегодня вечерком, Маша, — сказал он, — я начну учить тебя преферансу. Я понимаю, тебе не хочется уходить из библиотеки, но без преферанса очень скучает мама. Читать она уже почти не может — слишком слабы стали глаза… А ты что читаешь? — Он взял из её рук книгу. — А, Державин! «Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил…» Дай-ка я открою что-нибудь наугад.
Он развернул том и прочёл:
— Какое великолепное стихотворение! — изумился Куприн, возвращая книгу. — Звучное, торжественно-пышное и в то же время полно глубокого содержания. Думал я о том, как назвать мой новый рассказ. Всё казалось мне мелким и некрасивым. «Река жизни» — так он будет называться. На днях перепишу его ещё раз и тогда прочту тебе, Маша…
Рассказ «Река жизни» был превосходен, читал Куприн великолепно. Герои произведения — мадам Зигмайер и всё её семейство, поручик Чижевич, околоточный, — как живые, возникли перед Марией Карловной. Но вот дело дошло до последней главы, где появляется студент со своим монологом и близится трагическая развязка:
«Кто виноват в этом? Я тебе скажу: моя мать. Это она была первой причиной того, что вся моя душа загажена, развращена подлой трусостью. Она рано овдовела, и мои первые детские впечатления неразрывны со скитаньем по чужим домам, клянченьем, подобострастными улыбками, мелкими, по нестерпимыми обидами, угодливостью, попрошайничеством, слезливыми, жалкими гримасами, с этими подлыми уменьшительными словами: кусочек, капелька, чашечка чайку… Меня заставляли целовать ручки у благодетелей — у мужчин и у женщин. Мать уверяла, что я не люблю того-то и того-то лакомого блюда, лгала, что у меня золотуха, потому что знала, что от этого хозяйским детям останется больше и что хозяевам это будет приятно. Прислуга втихомолку издевалась над нами: дразнила меня горбатым, потому что я в детстве держался сутуловато, а мою мать называли при мне приживалкой и салопницей. И сама мать, чтобы рассмешить благодетелей, приставляла себе к носу свой старый, трёпаный кожаный портсигар, перегнув его вдвое, и говорила: „А вот нос моего сыночка Лёвушки…“ Я проклинаю свою мать…»
Куприн дочитал, нигде не останавливаясь. Он кончил. Мария Карловна молчала.
— Так что же, Маша? — наконец нетерпеливо спросил он. — В чём дело?
Мария Карловна медленно начала:
— Ты сам отлично знаешь, в чём. То, что ты пишешь о детстве, о своей матери, оскорбительно. Чем она виновата? Ей, урождённой княжне Кулунчаковой, пришлось выйти замуж за мелкого чиновника. После его смерти она осталась без копейки, в глухой провинции. Ради детей Любовь Алексеевна сломила свою гордость, свой прямой, независимый характер. Только материнская любовь поддерживала её. А ты — ты думаешь о себе, о своих детских обидах. — Голос Марии Карловны задрожал. — У тебя хватило духу написать: «Я проклинаю свою мать». И ещё о том, что после посещения богатых подруг мать была настолько неприятна герою, что тот вздрагивал, слыша её голос. А эпизод со старым портсигаром? Любовь Алексеевна сразу поймёт, что ты рассказываешь о ней. Это невозможно!
— Что же ты предлагаешь? — более чем сухо осведомился Куприн.
— Ты должен всё смягчить, чтобы это не носило портретного сходства…
— Я обязан был написать об этом подлом времени молчания и нищенства и этом благоденственном мирном житии под сенью благочестивой реакции, — непреклонно возразил Куприн. — Дать правдивую картину этого прошлого я не мог, не описав того, что пережил сам.
Он молча ходил по комнате; Мария Карловна тихо плакала.
Прошло несколько дней, однообразных, с каждодневным послеобеденным преферансом. Как-то за картами Любовь Алексеевна спросила:
— Что же, Саша, когда наконец ты прочтёшь нам свой новый рассказ?
— Рассказ? — быстро отозвался Куприн. — Хорошо, я прочитаю его сейчас.
Он вычеркнул из «Реки жизни» только одну фразу о том, что проклинает свою мать…
Поначалу Любовь Алексеевна смеялась, слушая, как её сын мастерски, в лицах изображал семейство Зигмайер:
«— Вон отсюда, разбойник, вон, босявка! Я все кровные труды на тебя потратила! Ты моих детей кровную копейку заеда-а-ешь!..» — «Нашу копейку заедаешь!» — орал гимназист Ромка, кривляясь за материнской юбкой. «Заеда-аешь!» — вторили ему в отдалении Адька с Эдькой».
Но вот пошла последняя глава. Мария Карловна сидела, не подымая лица.
«Кто виноват в этом? Я тебе скажу: моя мать. Это она была первой причиной того, что вся моя душа загажена, развращена подлой трусостью…»
Куприн продолжал читать. У Любови Алексеевны затряслась голова, она поднялась из кресла и вышла из комнаты.