Бабушка бушевала, как буран в горах. Она грозилась загнать нас в скорлупу фисташки, требовала, чтоб мы иссохли, сгорели, сгинули навсегда — и между тем, с великой осторожностью и тщанием, снова укутывала бубен в тряпки, разбросанные нами на полу. Опять пошли в ход веревки, и узел был спрятан на прежнее место. Потом бабушка обняла нас, всхлипнула, заставила поплевать себе под рубахи — от испуга, мол, — и потребовала, чтобы мы в жизни не смели совершать вновь такое ужасное деяние, как нынче!
По молодости лет я принял столь строгий наказ как должное, брат же, несколько осмелев, спросил, чем так страшен наш проступок и почему бубен связан. Вместо ответа последовал такой взрыв проклятий, что даже я, малыш, понял, что лучше вопроса не возобновлять.
Строго-настрого было запрещено нам заводить речь о бубне с отцом и матерью. Бабушка уверяла, что отец, узнав о нашей проказе, сейчас же отвезет обоих в горы — на съеденье волкам. Этого нам вовсе не хотелось... Мы молчали, и маленькое событие постепенно потерялось, забылось в ряду других приключений детства, смешных или печальных...
А жизнь текла, точно река. Настали новые времена. В наш тесный домик вошли и словно раздвинули стены слова «колхоз», «школа», «лампочка Ильича». Мы с братом уехали учиться. Прошло немало лет, пока я снова переступил знакомый порог — арчовый, с круглым, словно глаз, сучком...
Это были последние мои школьные каникулы, и я прощался с милыми тенями детства...
Маленький, болтливый арычек — не здесь ли мы с Ачильбеком сооружали водяную мельницу? Прошел дождь и унес нашу гордость... А степь за кишлаком? Травы стелились нам под ноги бархатным ковром, алыми пиалами просвечивали на солнце тюльпаны. Здесь запускали мы воздушных змеев и, подобно мальчику из чудесного стихотворения Гафура Гуляма, выкликали: «О ветер, услада души, унеси свой бумажный кетмень!»
Всплыло и воспоминание о том сумрачном дне ранней зимы, когда мы с братом отыскали связанный бубен. И на мой теперешний, почти взрослый, взгляд, в истории этой было много необъяснимого. Почему ни прежде, ни после не было речи в доме об этом бубне? Зачем связали его, укутали? Кто на нем играл и когда? Почему так сильно рассердилась бабушка?
Я решил поговорить с ней. Бабушка, разумеется, была не та, что десять лет назад. Теперь носила она жакет городского покроя, жадно слушала радио. В кишлаке числилась среди передовых стариков. И все же, когда я задал свой вопрос, бабушка даже с лица сменилась, щеки ее задрожали, брови сомкнулись сердитой дужкой... Однако вода, капля за каплей, точит и камень. Я уподобился воде и добился своего. Рассказ бабушки показался мне примечательным. Пока в свежей памяти, я записал его и впоследствии не раз перечитывал, пытаясь найти разумное научное объяснение тому необычному, что в нем содержалось. Бабушка рассказывала примерно так:
— В те годы, когда я ростом не превышала козу, за которой присматривала, единственным добром нашим был скот. Летом, когда травы в степи сохли и выгорали, кишлак снимался с места. Скот перегоняли через горные перевалы на привольные джайляу — летние пастбища высоко в горах. После долгой голодной зимы — веселое то было время! По щебнистым тропам пощелкивали копыта — шли стада коров, табуны лошадей, отары овец. Как сейчас вижу — черней рекой льются овцы по дну ущелья, нащупывая путь, словно растекающаяся вода. Попадется скала — отара расширяется, как озерцо, потом обтекает ее, разделившись на две струи... Облако пыли встает метелью. По бокам и позади отары едут всадники, бегут собаки. Ноги овец стучат по камням, «кур, кур, куррэй!» — покрикивают погонщики. А впереди, на высокой скале, маячит дед — за спиной его одна лишь голубизна неба, и кажется, что он парит, только чабанским посохом своим соединенный с землей. Дед тоже кричит, и голос его повторяют горы...
Не из тех, кого забывают приглашать на свадьбы, был глава нашего рода. Люди знали: человек он справедливый и стойкий. «Держусь истины, с этим и умру» — говаривал дед. И силен же он был, матерого волка душил руками, пылающий уголь держал на ладони, не морщась. (Не гордись, таким был твой прапрадед, не ты, Адыльбек!)
В середине лета в урочищах и балках прекрасного Алая вырастали сотни юрт. Пропадая с головой в высоких травах, пасся скот, нагуливал жир к зиме. Мы вспоминали вкус вяленого курдюка — лакомства пастухов. Молоко лилось рекой. Хозяйки копили каймак — жирные сливки, сушили шарики творога, приготовляя курт. В жизни бедняка — а кишлак наш не славился богатством — это были самые привольные, сытые дни. И веселые потому... Так было, пока не пришел в наши края тот человек... Махдум-девона называл он себя — Махдум-безумный. Однако ума у него хватало.