— Сюда не пришли. Они были там. Где город. Им был нужен город и порт, и чтобы не было пиратов. Мы не пираты, и они сюда не ходили.
— И про серебро не дознались?
— Сыновья клялись отцам, что никому не расскажут.
— И вы клялись?
— Нет. Теперь не клянутся.
— Почему? В одну чудную лунную ночь кто-нибудь нагрянет и мигом высосет со дна весь клад.
Братья захохотали. Брат «Недреманное око» развеселился настолько, что кое-как произнес по-нашему:
— Нет, нет. Локатор. И батарея ракет. Бджум-бджум-бджум — и все. Не промахивают себя. Японские.
— А нас они не «бджум-бджум-бджум»?
— Нас — нет. Они знают. Я предупредил.
Я задрал голову и повел взглядом по верхнему краю археозойского отруба умершей каменной плиты. Только что я чувствовал себя здесь, как первочеловек на нехоженом поле былого побоища богов, ан, оказывается, где-то в этих глыбах задолго вперед меня прижилось впотай родимое кусучее семя!
— Не смотри, — отсоветовал «Недреманное око». — Хорошо спрятано. Они сейчас твой коронка на зуб видно. А ты — ничего. Только это — тс-с-с, приложил он палец к губам. — Никому. Как между деловой партнер. Да?
Этот смуглявый бес гордился! Гордился гнилыми досками в тине морской, родовыми заслугами и даже японским самострелом, прилаженным среди камней. Гордился, шкура продажная! И братец его ученый, готовый за гроши чуть ли не на воздух поднять гигантскую махину, с таким трудом сооруженную на задворках географии, — он тоже гордился!
Впрямь забурел я на конном заводе — оторопь берет при виде разносторонности своих собратий.
И вот им, таким, с битюжьего соизволения в лапы мой снуленький? Да им пистоны к детскому пугачу продавать нельзя: вмиг соорудят бомбарду, чтобы после трупы обирать!
На резиновой лодке мы добрались до места, где, по уверениям «Недреманного ока», лежал на дне затонувший корабль. В воду сунули обзорную камеру, но я ничего не мог разглядеть сквозь такую толщу. Нырять на глубину — для меня безумие. Анхель-хранитель тоже не изъявил желания лезть в пучину. Братья-разбойнички полопотали, и «Недреманное око» ткнул пальцем в сторону моториста. Тот белозубо улыбнулся, напялил сбрую и пал за борт. Минут через пять он вынырнул, подняв над головой сжатый кулак. Братья подхватили его, помогли перевалиться в лодку и снять снаряжение. Некоторое время парень сидел, бессмысленно таращась и слизывая языком кровавые потеки из носу. Потом шумно вздохнул, опять заулыбался и подал мне на разжатой ладони серый ноздреватый камушек. Брат-подрядчик перехватил камушек, поскреб ногтем, сполоснул за бортом и вручил мне серебряную монету.
— Вот. Видите? Все правда.
Я вынул из бумажника десятку и протянул парню. Тот сжался и робко глянул на брата-око. «Око» благосклонно кивнул, и моторист, просияв, сунул бумажку под ветошь, на которой сидел.
— Не положено, — укоризненно сказал «око». — Иностранная валюта. Очень щедро. Сейчас разрешаю. Больше никому не давать. Тюрьма.
— Как сувенир, — сказал я.
— Сувенир! — захохотал «око». — Сувенир! Полгода заработок. Сувенир!
Пока шли приготовления к пиру, я сидел на камне, опустив ноги в воду. Вечерело. Бледное небо, густая синева моря, багрово-бурые библейские утесы.
Анхель помалкивал шагах в десяти сзади, а во мне поднималось что-то неизъяснимое. Словно вот сейчас я встану и начну прорицать, сам не понимая рвущихся наружу звуков, корчась и захлебываясь от невозможности исполнить волю, наказующую мне. И вдруг нечаянно произнесу странное слово — и небо разверзнется, хлынет палящий бесцветный свет, утесы распадутся, а море встанет стеной. Меня сшибет, заткнет дыхание, но я еще успею догадаться, что это гром.
Я разом видел и этот крах, и безмятежность, и влачащуюся во мраке «звезду», и мой рисунок ее потрохов, и Апострофа на круге, и Мазеппа за полированным столом, и тысячу других предметов и событий. Словно у меня было не одно зрение, а семь, словно я мог заодно существовать в семи мирах, в одних буйствуя, в других подвергаясь буйству, в третьих растворяясь в упоительном немыслим.
Вдруг наложились друг на друга мой эскизик прежних лет и чертеж брата-подрядчика, и…
Чепуха жуткая. Жуткая чепуха.
Ересь.
Недобертоше сказать — его перекосит. Не скажу. Пусть трудится спокойно. И долго.
А сказать-то хочется.
Серебряную монетку прячу подальше.
Глянешь на нее — оживает в душе отзвук. Все бы разнес, заорал бы… И скоренько топишь взгляд в здешнем сытом барахле, чтоб завязло, заглохло, тихой ряской затянулось.
Будто я и впрямь игрушка в чьих-то звонких пальчиках.
Выложил я подрядчиковы бумаженции Недобертольду на стол, пошуршал он ими — отшвырнул.
— Шарлатанство, — говорит. — Я так и думал. Направление надо закрывать. Выражаясь вашим языком, завязывать.
Я и глазом не моргнул, хотя это не мой язык — битюжий.
— Это все шарлатанство, — говорю. — Меня, во всяком случае, учили, что процесс радиоактивного распада нашему воздействию не поддается.
— Я не собираюсь воздействовать — я собираюсь инициировать. Это совсем другое дело.
— Много на себя берете, доктор.
— Ваши мнения по каким бы то ни было поводам меня совершенно не интересуют.